Good night, Джези
Шрифт:
— Что-что? — я решила, что ослышалась.
— Секс. Я ведь ясно говорю: ты секс любишь? Прости, глупый вопрос, кто же не любит…
Я бросила трубку, но он тут же снова позвонил и, теперь уже злобно, закричал:
— Никогда, запомни, никогда не бросай трубку, если я звоню. Я очень занят. Да, это могли быть картины.
— Какие картины?
— Твои картины.
— Ну и что?
— Я хочу их увидеть.
— Когда?
— Сейчас. Если у тебя нет собаки, я забегу на минутку, я рядом с твоим домом.
— Где?
— На углу Бродвея и Бликер-стрит. Хорошее место, повсюду можно дойти пешком, я живу выше, но неподалеку у меня мастерская, там я печатаю фотографии.
—
— Ну чего ты прицепилась к этой собаке?
— Потому что уже поздно.
Вот, примерно, такой дурацкий разговор. Что за невезуха, я ведь только-только почувствовала себя в безопасности.
— Еще и полуночи нет. Самое лучшее время. Ты меня боишься? Я не вампир.
— Я устала, неодета и замужем, и вообще только раз в жизни тебя видела.
— Ну хоть раз… не каждому так везет, ты долго одеваешься? Пяти минут хватит?
— Я не в армии.
— Я сейчас приду.
— Нет.
И что толку от моего «нет»?! По какому праву он играет со мной в кошки-мышки? Мышкой я уже пару раз побывала. Можно ведь и не открывать дверь. Он повесил трубку, а я бегом в кухню. Неблизкий путь, шагов сто… запила таблетку, бросила под кровать аппарат для измерения давления, посмотрелась в зеркало. Это хамство и наглость! А Клаус дурак, он хоть понимает, что делает? Не догадывается, с кем связался? Два раза ведь перечитал статью в газете, и очень внимательно. Все это его поганый снобизм! Перед отъездом без конца повторял, как трудно в Нью-Йорке прорваться к знаменитостям и как неслыханно нам повезло. И что у Джези прекрасный вкус — ведь ему понравился пиджак! — и он может здорово помочь с моей выставкой. Стоп, а вдруг из Клауса полезла какая-то гадость и он решил меня перепродать? Я аж задохнулась.
Так я размышляю, но второпях, потому что одновременно надеваю джинсы, блузку и что-то там еще, а домофон, который здесь называют buzzer, уже заливается: бзззз… Я нажала кнопку, спросила для уверенности, хотя и так не сомневалась, отодвинула засов, отперла замки. Слышу, грузовой лифт на двадцать человек с зарешеченной, поднимающейся кверху дверью с грохотом едет наверх. Я перекрестилась, три раза поплевала налево, направо и назад и открыла. Он выглядел как тогда, то есть рубашка, но другая, пиджак, галстук, до блеска начищенные туфли, фальшивая улыбка и сам старый, хотя не седой. Может, красится? Сейчас он мне еще больше не понравился. Он с порога это почувствовал, потому что по-европейски поцеловал мне руку и сразу стал симпатичным.
— Прошу прощения, но я часто что-то делаю неизвестно зачем, просто знаю: я должен это сделать, поскольку уверен, что должен.
— Должен?
— Если делаю, значит, должен. Где они?
Повернулся спиной, зажег верхний свет и стал расхаживать около картин. Умело расставил их на мольбертах — легоньких, складных, которые Клаус купил перед отъездом. То подходил поближе, то отступал и снова подходил. Я не знала, что делать, поэтому только пожала плечами и начала застилать постель. Но сразу же отскочила от кровати — еще невесть что подумает! — и задернула балдахин. А он и внимания не обращал, а может, прикидывался, и вроде бы смотрел, но так, будто и не смотрел. На всякий случай я пробормотала, что картины без хорошего освещения увядают. Он даже не ответил. Я села в кресло и закурила, у меня еще оставался запас «Беломора» из России на черный день, хотя врач курить запретил. Не помогло, я совсем растерялась, чувствую, что сейчас заплачу. Но тут, к счастью, зазвонил телефон, и это уже был Клаус. Я обрадовалась, что у меня будет свидетель. Пусть этот попробует что-нибудь мне сделать — не выпутается. И сразу стало легче. А Клаус по своему обыкновению начал с того, что меня любит и что соскучился. А я ему сразу, что здесь Джези. Сначала долгая пауза, а потом: как это? Да так, пришел, потому что ты ему дал адрес, нет разве? — И что? — Смотрит картины. — Мило с его стороны, очень даже мило, но ведь уже двенадцатый час. — Я тоже считаю, что поздновато. Даю ему трубку. — Ты что, я на конференции, люблю тебя и скучаю.
А Джези будто и не слышал. Я отложила телефон, села в черное раскладное кресло, закурила вторую беломорину, посмотрела на часы, раскрыла учебник английского языка, но буквы скачут. А он вдруг оборачивается. И преспокойно:
— Пойдем со мной.
А теперь вопрос. Почему я оделась и послушно потащилась за ним, как собачонка, по своей воле? Вот на это я ответить не могу. Загадка. Ну, одна причина, пожалуй, понятна: мне очень хотелось, чтобы он ушел, в квартире я его боялась больше, чем на улице. Кроме того, мне, конечно, не хотелось, чтобы он подумал, будто я из тех московских трусих, которые в Нью-Йорке ночью носа из дому не высунут. И еще одно: этому человеку нелегко было противиться. Вот если б он нарвался на такого твердокаменного, как мой отец, тот бы ему показал — напрочь бы отбило охоту.
Но отца рядом нет, а я пока что села с ним в такси — желтое, как песок, засыпавший несчастную собаку на репродукции картины Гойи, которая висела у Кости в мастерской и снилась мне по ночам. Непонятно, почему в такой поздний час нас с улыбкой впустили в больницу Святого Луки. Наверно, он действительно был знаменитостью, и его узнавали.
Больница в сто раз лучше московских, в коридорах не свистят астматики, не надо пробираться между скрипучими колясками паралитиков, смотреть в выпученные глаза диабетиков, редко кто пройдет, все или вежливые, или не обращают внимания. В палате на третьем этаже только три кровати. На двух женщины — зарылись в постель, их и не видно. Точь-в-точь как мой московский пес Дедуля, который под старость мог целый день пролежать в сундуке под ворохом одеял.
Зато на третьей кровати девочка, лет двенадцати, не больше, черноглазая, оливковые худенькие ручонки сложены на одеяле, будто для молитвы. Она сразу радостно заулыбалась Джези, а мне подала ручку, тоненькую как прутик, с ярким браслетом.
— Я — Анита, а ты красивая. Ты блядь?
Тетки на соседних кроватях, сильно немолодые, как по команде вылезли, поглядели и зарылись обратно. Я почувствовала, что она не по злобе спрашивает, а из чистого любопытства. И ответила, что я не блядь, а Маша, и приехала из Москвы, и что я рисую. Анита сказала, что она пишет и недавно написала жениху на золотом зубе «I love you».
Я присела на стульчик, поклявшись себе, что никогда, ни за что не позволю, чтоб меня положили в больницу. А Джези, наоборот, как будто у себя дома. Сел на кровать, достал из кармана книжку и начал читать историю — как оказалось, собственную, очень страшную, про хорошего мальчика и ужасно плохого мужика. Девочка эта, Анита, слушала с улыбкой, глазки у нее слипались, а когда она уснула, Джези дал знак и мы вышли, а на улице он спросил:
— Поняла что-нибудь?
— Например?
— Например, что Анита — пуэрториканка. Отец заразил ее, мать и десятилетнего братишку загадочной венерической болезнью. Родители и братик уже умерли, а ей осталось две недели.
— Кошмар.
— Да уж.
— А зачем ты к ней ходишь и читаешь страшную сказку?
— Во-первых, это не сказка, во-вторых, ей хочется.
— Не верю. Ни капельки. Я вот не хочу, чтобы, когда буду умирать, кто-то сидел у меня на кровати и читал всякие ужасы.
Он рассмеялся, но мне было не до смеху.