Горбатый медведь. Книга 2
Шрифт:
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
Занимая крохотную комнатушку в Кривоарбатском переулке, Екатерина Матвеевна не собиралась основываться в Москве. Иван Макарович снова был послан в опасное дело. В тыл деникинской армии. Екатерину Матвеевну не покидали мысли о неизбежной поимке и гибели мужа. Но изменить течение его жизни, предотвратить поимку и гибель не может никто. И даже сам Владимир Ильич, дорожа Прохоровым, не может запретить ему бороться и побеждать теми способами, которые ему наиболее удаются.
Работая руководительницей
Видясь изредка с Матушкиной, она знала о положении на Восточном фронте. И, услышав об эвакуации Мильвы, она не могла не вернуться туда вслед за армией.
Маврик должен быть найден. Это ее святая обязанность. Не бывает дня, чтобы она не думала о нем.
И Маврик, думая о своей тетке, зная, как она тоскует по нем, оставил в Мильве несколько писем. Послал их на ее старую квартиру, через Кумыниных, через Тихомировых, написав всего лишь одно слово: «Жив». Она поймет. Ей не надо объяснять. Для нее достаточно одного, только одного слова.
Маврикий оставил и в Дымовке несколько писем для тети Кати. Василий Адрианович пошлет эти письма, когда в Дымовку придут красные. А они, судя по всему, придут. Через Дымовку поползли обозы беженцев. Торговцы. Заводское начальство. Духовенство. Белогвардейские семьи.
Мать и сестра были уже в Тюмени. Он дал слово матери приехать туда. Она убедила и запугала его, что красные не простят ему его беготни по улице с берданкой, хотя к ней не было у него ни одного патрона, хотя он и не был принят в МРГ, но на его руке была повязка ОВС. Он был знаком с самим Геннадием Павловичем Вахтеровым. У него отец офицер. Пусть военный чиновник. Кто будет разбираться в этом.
Мнительный Маврикий, веря материнской боязни за сына, сам придумывал себе вины и преступления, каких не предъявил бы ему никто.
И как только в Дымовке стало известно, что Мильву сдали красным, Маврикий уехал в Тюмень по железной дороге, оставаясь в кукуевской избе фотографическими карточками, а в Дунечкином сердечке живым, вечным, неувядаемым.
И белые и красные оставляли Мильву без боя. И на этот раз колчаковцы отходили без боя, оставляя кровавые следы, громя и убивая попадавших под их пьяную руку.
Походя они убили на улице Тишеньку Дударина. Не пророчествуй неположенное. Прирезали отца Петра. Не мешай в одном корыте религию и социализм. Покончили с Всеволодом Владимировичем, не пожелавшим эвакуироваться.
Последние слова истекающего кровью Всеволода Владимировича были обращены к портрету сына:
— Валерий, я с тобой…
Одним из последних покидал Мильву Сидор Непрелов. Он еще надеялся на чудо, еще верил, что бог услышит его молитвы, а бог не услышал, и он стал жечь поля. Они были слишком зелены и сочны. Не горели. Сидор выл, глядя на затухающий огонь. А из огня смеялся и звал к себе агроном Шадрин, появлявшийся теперь в каждом огне, поэтому ставший привычным привидением.
Сидор Петрович велел запрячь всех лошадей, уложил на телеги все, что можно было уложить, и, взяв с собой обоих сыновей, приказал остающимся женщинам не выть, тронулся в дальнюю последнюю дорогу навстречу смерти, которая могла бы еще помедлить и не приходить на пятом, едва начавшемся десятке его жизни.
И потекли на Восток в одном обозе разные люди, гонимые общей судьбой. И гробовщик Судьбин, и удачливый вывесочник-живописец, фамилию которого никто не помнил. На пяти телегах тронулись Шишигины, покинув свой электротеатр «Прогресс».
Чураков, Комаров и отец протоиерей Калужников образовали особую экипажную корпорацию и отправку багажа в крытых фургонах.
Назовешь разве всех мильвенских беженцев, которым и не нужно было уезжать, но об этом они узнают, только вернувшись чуть ли не в чем мать родила.
Прощай, Мильва…
Молчите, струны моей гитары,А я беженка из-под Самары…А шарабан мой… Мой шарабан…На окраине зеленой улочки Тюмени Любовь Матвеевна нашла недорогое и тихое пристанище. Маврикий никогда не думал, что мать так нежно будет любить его и сестра Ириша окажется такой близкой. Разные отцы, а мать-то ведь одна. А этим, оказывается, определяется все остальное.
Никогда, сколько помнит себя Маврикий, не жилось ему с матерью так уютно и так тепло. Даже незнакомая Тюмень стала милым, близким и чуть ли не родным городом.
Может быть, он, истосковавшись и настрадавшись, теперь радовался свободе и возможности безбоязненно появляться на улицах в своей одежде. Здесь не встретишь опасных знакомых. А может быть, слух о закамском романе отчима с Музой Шишигиной приблизил теперь мать к сыну.
В прежние годы, когда шла война с Германией, редкий день мать не вспоминала отчима, а теперь о нем говорили, только когда приходили письма. Письма отчима были осторожные, иносказательные, читать их надо было неторопливо и в каждом слове искать тайное значение. Например, в одном из писем он со слов знакомого офицера восторгался городом Тобольском. И рыбы-то там много, и свинины хоть отбавляй, и квартиры дешевые, и никакой железной дороги. Спокойнейший городок.
Мать и сын, читая похвалы Тобольску, понимали, что Тюмень вовсе не такой уж надежный город. Но пока Красная Армия была все же далеко, хотя слухи о ней опережали ее. Пугали дивизией Азина. Азина рисовали в самых невероятных видах. Он чуть не собственноручно резал младенцев, потому что без крови не мог прожить и дня.
— Попадись ты, Мавруша, такому Азину, он не станет выяснять, кто ты и что ты. Трах, и нет тебя, мое солнышко.
Эти рассказы чем-то напоминали лубочную картину Страшного суда, на котором людей наказывали подвешиванием за языки, сидением на раскаленных углях, вечным кипением в смоле и подвергали другим до того страшным пыткам, что становилось не страшно, а смешно.
Маврикий хотя и не очень верил рассказам об Азине, но кое-что считал правдой. Когда же стали говорить нечто подобное о другом красном атамане, Пашке Кулемине, Маврикий не мог допустить, что ему ежедневно приводят «на потаргание и смерть» самых красивых девушек и женщин тех сел и городов, которые он занял.
Слышать ложь о Павлике Кулемине, добрейшем человеке, нежнейшем муже Женечки Денисовой, Маврику было невыносимо. Он чувствовал, что его заставляют быть как бы соучастником этой оскорбительной лжи. Прямота и честность требовали протеста, отпора. Но разве он мог защитить его?