Горькая любовь
Шрифт:
Mais on voit scintiller en Lola de Valence
Le charme inattendu d'un bijou rose et noir[1].
— И эта розовая и черная жемчужина — я? — весело смеясь и всем телом наклонившись вперед, спросила она. — Розовая и черная! Очень приятный комплимент. И неожиданный. Надеюсь, что черная краска будет не вашей.
— Увы, это исключено, — сказал я, впившись в нее взглядом. — Вам черный цвет был дан гением природы, и красками ему служили лепестки роз, ягода тутовника и зерна суммака, а не жалкие анилиновые
— Подумать только! — воскликнула она, покачав головой, словно хотела отогнать неотвязную мысль. — Кто бы мог всего два часа назад поверить, что я буду сидеть рядом со своим мучителем и слушать его комплименты! Признаюсь, я вас просто ненавидела.
— Теперь вы тоже меня ненавидите?
Она не ответила. Протянула мне сигарету и вынула зажигалку. Я взял ее руку в свои и сказал, чтобы она закурила первой.
— Чьи это стихи? Ламартина? — смущенно спросила она, закурив и отдавая мне зажигалку.
— Бодлера. Одного из двух моих самых любимых поэтов! — изрек я, пустив струйку дыма.
— А кто второй? — Рука у нее дрожала.
— Леопарди. Бодлер с редкой полнотой выразил чувства своей эпохи. После него и Леопарди поэзия утратила всю нежность.
— Я в поэзии мало разбираюсь. Наверно, вы правы. Вот стихи Леопарди я знаю неплохо. Он был родом из моих мест. Девушкой я не раз мечтала у заветного холма. «Всегда дорогими мне были этот заветный холм и изгородь эта», — продекламировала она нараспев с преувеличенным пафосом.
— Нет, нет, не так, — остановил я ее. — Ведь вы его коверкаете, бедного Леопарди!
— Кто учится пению, тот по привычке читает нараспев даже обычное письмо, — согласилась она.
— Вы учитесь вокалу? — Мне стало приятно, что я ухаживаю за оперной певицей. Но она сразу уточнила:
— Училась. Прежде. Знаете, замужество, дети. Потом начались беды, сплошная цепь несчастий. И самое последнее из них — смерть мужа. — На ее розовом лице снова появилось растерянное выражение. После секундного молчания она спросила: — Как это вы умудряетесь интересоваться сразу столькими вещами? — А ее черные глубокие глаза досказали без слов: столь далекими от вашего ремесла?
Я медлил с ответом, не зная, что выбрать — то ли: «Я пишу, рисую, сочиняю стихи» или же: «Горький в молодости тоже был красильщиком». А сказал лишь многозначительно:
— Учусь. Стараюсь смотреть на мир не только сквозь окна моей грязной красильни.
— Очень хорошо поступаете, — одобрила она.
— Довольно часто хожу на выставки, — продолжал я. — Увы, у меня остается мало свободного времени... Но на последнем Куадреннале я все-таки побывал.
— Вам понравились скульптурные работы Руджьери?
— Вы говорите о портном, который стал скульптором?
— Так вы и это знаете? Вы обратили внимание на его бюст женщины,
— Нет, признаться честно, не обратил.
— Ему позировала я. Но об этом никто не знает, — сказала она с обезоруживающим бесстыдством.
— Но я-то теперь знаю! Он и это изобразил? — вполголоса сказал я, дотронувшись ладонью сначала до ключицы, а потом и до упругих бедер. — А может, и пониже?
— Слишком вы любопытны! — сказала она, закрыв мне рот рукой. Я легонько укусил ее палец, и она тут же отдернула руку.
— Да, жизнь — странная штука, — вздохнула она.
В ее долгом, глубоком вздохе таилось предчувствие чего-то необыкновенного, и я с таким же печальным вздохом подтвердил:
— Воистину, странная. — Я желал найти оправдание быстрой перемене чувств и самой ситуации и грустным голосом добавил: — Кто знает, к каким тонким уловкам и хитростям прибегает жизнь, чтобы сошлись пути двух существ, которые еще минуту назад слепо ненавидели друг друга.
Она благодарно посмотрела на меня, я взял ее руки в свои и стал гладить себя по щеке. До тех пор, пока ее пальцы сами не начали меня ласкать.
— Знаешь, только когда выходишь из дома, а уж когда вернешься — знать не дано, — тихо сказала она.
Я поцеловал ее и дрожащими губами спросил:
— Думала ли ты, что мы будем целоваться?
— Думала, — прошептала она, возвратив мне поцелуй. — Все шло к этому. — Она улыбнулась мне. — Я чувствовала.
— И хотела? — допытывался я, снова целуя ее.
— Это было как прерванный разговор, который ждет своего завершения, — сказала она, слегка отодвинувшись.
— Такого?
С этого мгновения наши объятия и поцелуи словно подчинились точному ритму и неумолимой логике. Едва она устало откидывалась назад, я снова впивался губами в ее губы и снова обнимал ее ищущими руками.
Часы бежали с невероятной быстротой между одним ночным патрулем и другим. Каждый раз патрульные стучали в дверь, чтобы удостовериться, есть ли кто в этой красильне, до сих пор почему-то незапертой и освещенной.
Когда мы вышли из красильни, я не удержался и с мальчишеской гордостью показал ей надпись, которую поэт и писатель Альваро оставил в знак признательности за нашу работу:
Пусть каждый как умеет окрасит свои иллюзии
И почистит свою совесть.
Что же до одежды — не беспокойтесь,
Обо всем позаботится Красильня.
Она прочла это посвящение Альваро с недоверчивой улыбкой и, видно, подумала про себя: «Какие же безумцы, эти поэты! Чего только не выдумают!»
Но я был ей благодарен даже за это не слишком лестное для меня суждение. Я обнял ее за талию, и так, тесно прижавшись друг к другу, мы медленно шли в счастливом молчании по сонным и безлюдным улицам центра.