Горькая соль войны
Шрифт:
– Шпион, наверное, – сказал мужик, сидевший рядом с Витькой и его бабушкой.
Ночью над городом бродили лучи прожекторов, от которых небо казалось белесым, а звезды – почти незаметными. К утру, когда начальство устало бродить у вагонов, они все-таки набрали соли. Почти полную сумку. Поверх соли лежал завернутый в тряпку хлеб.
Бабушка крестилась и радовалась, что они вернулись живыми. Но долго еще Витьке казалось, что соль горчит. И неудивительно – соль была пропитана смертью и покорным ожиданием ее.
Каждый раз, когда Витька солил кусок хлеба, он вспоминал мужика в разодранной гимнастерке,
Зверь
Свидание наше проходило у нефтяных баков на кургане.
Мы сидели у баков с подветренной стороны, там, где не было поземки, и шептались. О чем мы говорили? О чем угодно, только не о войне. Война не существовала для нас. Были только мы двое, и через полчаса нам предстояло расстаться. Катя уезжала за Волгу, под Ленинск, где ей предстояло служить в госпитале. Я должен был вернуться в окопы. Окопы мы отбили у немцев. В блиндажах, которые занимали немцы, было изобилие презервативов. Зачем они были нужны немцам? Неужели они думали, что наши девушки будут с ними спать?
– Не суйся, – сказала Катя. – Будь осторожным. Я не хочу, чтобы тебя убили.
– Это война, – сказал я. – А на войне трудно быть осторожным.
– И все равно, – строго сказала она, – ты должен беречь себя для меня. Кончится война, и мы поженимся. У нас будет двое детей. Обязательно мальчик и девочка. Я так хочу.
Она расстегнула ватник и сунула мою руку в тепло, от которого я почти сходил с ума. Груди у нее были круглые, и они ежились и твердели от прикосновения моих холодных пальцев.
– Саша, – гаснущим голосом сказала Катя. – Саша…
Мы умирали от желания и ничего не могли поделать. Ах, если бы была весна! Ах, если бы это было лето! Мне было двадцать лет, Кате на год меньше.
– Знаешь, – сказала она, прижавшись ко мне. – Я все время думала, как все это будет. Кто знал, что все это будет именно так?
Я молчал.
Что мне было говорить? Сейчас за меня говорили мои пальцы, которые отогрелись в ее тепле и стали нежнее.
– Кончится война, и мы с тобой пойдем в ЦПКиО, – шептала Катя. – Будет тепло, на мне будет голубое платье с белыми оборочками. И мы будем с тобой танцевать на площадке, а потом будем есть пломбир в кафе «Огонек», а потом мы уедем за Волгу и снимем домик, и останемся совсем одни…
Мои пальцы чувствовали, как стучит ее сердце. Оно билось неровными толчками, заставляя вздрагивать ее горячий нежный живот.
– Саша, – неутоленно шептала она. – Сашенька…
Губы у нее были шершавыми и обветренными и вместе с тем мягкими. Мы целовались, совсем не думая, что нас может увидеть кто-то из бойцов. В конце концов, это было наше дело, мы были взрослыми людьми, я уже видел не одну смерть, и на плечах моих были погоны старшего лейтенанта. Я бы сейчас и генералу сказал, что все происходящее – это только наше дело. Мое и ее.
И – ничье больше.
– Мне пора, – с сожалением сказала Катя и посмотрела мне в глаза. Ах, какие у нее были глаза! Боже мой, какие у нее были глаза!
Моя рука снова ощутила мороз. Катя привстала на колени, застегнулась
– Я пошла? – просто спросила она. – Береги себя, Прапоров! Слышишь?
Я смотрел, как она уходила. Она была такая маленькая, такая неуклюжая, она походила, нет, не на медвежонка, я их в нашей степи никогда не видел, мне она показалась маленьким пушистым сусликом, торопящимся по своим делам.
И когда она упала, я даже сначала ничего не понял.
Снайпер попал ей в сердце. Туда, где совсем недавно лежала моя рука. Ее сердце отогрело мои замерзшие пальцы. Пуля снайпера превратила ее сердце в лед. И все равно, когда я склонился над ней, Катя еще была жива. Она слабо улыбнулась.
– Слышишь, Прапоров, – с усилием сказала она. – Береги себя…
Почему, ну почему он тогда не убил и меня? Наверное, менял позицию. Боялся возмездия. Но возмездие его все-таки настигло.
Неделю я наблюдал за передним краем немцев. Я засек все его позиции, понял систему его выходов на них. Я изучал его действия, как это делают охотники, выслеживающие зверя. В душе у меня все окаменело. Это только кажется, что он в меня не стрелял. Мне хватило пули, которая попала в сердце Кате.
Я был командиром взвода, и никто бы мне не позволил сделать то, что я сделал, не спрашивая ни у кого разрешения. Бойцы не одобряли задуманного мной, но я был их командир, и они уважали меня. Трусом я не был, доппаек под одеялом не жрал, наказаниями не разбрасывался и в атаках не был позади других. Некоторым в рукопашных я спас жизнь. Поэтому они не отговаривали меня и отвернулись, когда в маскхалате я выбрался на нейтральную полосу. Все знали, что не сдаваться полез. Все понимали, что в случае возвращения меня ждет штрафбат.
Бог хранил меня, и к снайперу я подобрался со стороны немецких позиций. Если он и слышал меня, то даже предположить не мог, что русский будет действовать так нагло и открыто. И все-таки он увидел меня в последний момент и даже успел выбить из моей руки финку.
Некоторое время мы катались с ним на дне воронки, которую он облюбовал под свою боевую позицию. Он был намного сильнее, но во мне жила ненависть. Ненависть и память о Кате.
Я его загрыз. У него была вонючая, давно немытая шея. Кровь была горячая и немного солоноватая. Я сел, глядя, как бьется и дрожит его тело на дне воронки, поднял финку и отполосовал от его маскхалата кусок ткани, которым вытер свое лицо.
Лоскут сразу же покраснел.
В кармане у немца нашлись сигареты. Некоторое время я курил, прикидывая обратный путь. Неизбежный штрафной батальон меня не пугал. Быть может, это единственно возможное место для того, в ком проснулся зверь и умерла душа, которая позволяет человеку оставаться самим собой.
А зверю для охоты необходим простор.
Тихое дежурство
Коля Суконников пришел в милицию после ранения.
Форма стесняла его, он никак не мог привыкнуть к милицейской фуражке и плотной полотняной гимнастерке, слишком тесной в подмышках. Сегодня у него было второе дежурство, которое, как и первое, обещало быть спокойным. Район патрулирования у них был такой – уже после восьми народ забивался по домам и на улицу носа старался не казать.