Город Палачей
Шрифт:
Спокойствие, вдруг снизошедшее на меня, было той же полноты, что и счастье. Затуманенным взором я смотрел - в никуда. Мне просто некуда было смотреть, да и незачем. Чувство, неведомое ни Дефо, ни Торо, ни даже Мелвиллу.
Я растворился в этом мире. Я стал миром в той же степени, в какой и мир - мною. Мы - остров и человек - составляли химическое целое. Мой вздох был вздохом моря, и море дышало мною, и душа моя развеялась в воздухе, и все это - колышущееся, пахучее, летучее, движущееся и неподвижное, твердое и жидкое, неосязаемое, божественно бессмертное - стало моей душой, и времени больше не было...
Безымянный, опустошенный, свободный, немой.
Акт личной энтропии.
Героическое превращение Никто в Ничто.
Опять - но
Я поднялся и огляделся.
Берег был пуст и дик. Вдали вздымалась скала.
У меня не было слов для другой жизни.
– Душа моя!
– закричал я что было сил, хотя и знал, что мне не под силу сдвинуть эту скалу.
– Душа моя!..
И через несколько мгновений скала откликнулась - на языке души бессмысленным звуком, означавшим - я узнал эти слова: "Душа моя...".
Я неторопливо брел берегом моря, щурясь от яркого солнечного света и глубоко дыша крепким, как спирт, воздухом. Быть может, без чудовищ (как много было их в моих сновидениях) и можно прожить, но вот жить без них нельзя. Ибо жизнь наша - лишь продолжение сновидений, хотя смешивать их опасно, если не смертельно, и смерть наступает именно в тот миг, когда душа соединяется с телом: что простительно кротам, не дозволено людям...
Я знал, куда шел. К бухте, где оставил лодку. Ноги сами несли меня через заросли и поляны к берегу, к узкой песчаной полоске со следами, уже заплывшими - то ли кровью, то ли густым светом заката. Что-то шевельнулось в памяти, что-то будто вспомнилось: кажется, кем-то - или чем-то - пришлось пожертвовать ради острова. Я присел на корточки и коснулся следа: он еще не остыл. И никогда не остынет, потому что мертвые не умирают - это участь живых.
Я вспомнил об озере в центре острова, и хотя солнце светило все слабее, я понял, что должен, обязан, не могу не отправиться к этому озеру, на поверхности которого отражался чудесный город - башнями, шпилями, флюгерами вниз.
Путь к озеру занял не больше получаса.
Но спуск к воде оказался не таким удобным, отлогим, каким казался издали. Вниз нужно было спускаться, прыгая с камня на камень.
Солнце садилось. Сумерки сгущались. И когда я достиг берега, наступила ночь.
Если при свете дня озеро казалось сгустком теплого голубого света, то сейчас, во тьме, когда над поверхностью воды потянулись неряшливые космы жидкого тумана, оно напоминало скорее болото, тем более что по краям оно кое-где и впрямь заросло камышом и кувшинками. Но главное - поверхность воды не была спокойной. Внутри, в глубине что-то происходило, и это раздражало и вызывало недоумение: ведь это я выдумал остров со всеми его камешками и сосновыми иголками, тенями и перепадами температур, я полновластный хозяин всего и вся, что было, есть и будет на этом острове; но тогда почему я знать не знал ничего о таинственных обитателях этого озера - моего озера? Днем озеро было спокойным до безмятежности - выходит, вся эта жизнь, которая сейчас бурлила в его глубинах, пробуждалась к ночи? Ну да, не иначе, эта жизнь мерзких глубин, которые глубины для всего, но мерзкие - лишь для человека, глубины, где вечно пожирают друг дружку свившиеся, сплетшиеся, слившиеся, сросшиеся хтонические чудовища, увязшие в густой слизи и гное жаркого ужаса, над поверхностью которого в горячечном тумане иногда со всхлипом, всхрапом и стоном вздымаются то шипастые хвосты, то когтистые лапы, а то вдруг беспомощно разинутая пасть, с рычанием пытающаяся хлебнуть воздуха, но задыхающаяся в непереносимом смраде испарений, - и ведь эта бездна, эта яма, вдруг подумал я, вся эта неживая жизнь существует всегда, рядом, всюду, и сама мысль о ее существовании обессмысливает историю, сводя ее к вечности, а человека - к зябкой и зыбкой тени, и это не ад, существующий в прошлом или будущем, на юге или на востоке, нет, это то, что сосуществует с человеком, живущим в полувздохе, в полушаге от этой умопомрачительной бездны живого хаоса, рядом с химерами, дрожащими от грядущего ужаса, который превыше всякого ума, но не является ни зрелым плодом безумия, ни выблядком разума... Я был там, я свидетель, я видел: я горел.
Он взял ее за руку.
– Один я там выживу, но погибну. Я тешил себя мечтой об одиночестве на собственном острове, но нет островов, которые не были бы частью суши. Вдвоем мы можем там жить всегда. Быть может, это иллюзия. Вы можете сделать выбор в пользу реальности. А можете стать моей свидетельницей...
– А реальность уже стемнела, - задумчиво проговорила она.
– Над рекой, наверное, туман. И холодно.
Петром Иванович придвинул лампу ближе к ней: ему показалось, что с ним разговаривает другая женщина.
– У вас найдется пальто? Или шуба?
– Она встала.
– Наверное, они скоро заявятся.
Он помог ей надеть меховое пальто и проводил к южной оконечности острова. Внизу, у лесенки в пять ступенек, стояла большая лодка.
– Там есть все необходимое. Но мне надо вернуться, - сказал он.
– Это важно.
Кивнув, она взялась за поручень и стала осторожно спускаться вниз.
Он успел завершить все приготовления, когда в ателье ввалились братья Столетовы, тащившие за собой совершенно пьяного человека в фуражке с шелковой лентой на тулье.
– А! Мастер здесь!
– закричал старший Столетов, плюхаясь на диванчик перед аппаратом и силком усаживая рядом братьев.
– Семейное фото на память! Ты куда? Ты же член от пальца не отличишь! Иди сюда, Лев! Без четвертого как-то не так всегда получается, правда, Петром Иванович?
– Особенно когда разглядываешь снимок спустя годы, - согласился фотограф, помогая братьям сесть поудобнее.
– Смотришь на фото и думаешь: этого помню, это, черт возьми, я, этого я тоже отлично помню... а этот кто? Кто четвертый? Даже если на снимке сто лиц, всегда находится четвертый незнакомец.
– Он отступил в сторонку, внимательно глядя на братьев.
– Я старею, поэтому все чаще думаю, что этот четвертый и есть смерть, которую нам не дано узнать в лицо.
– Он протянул старшему Столетову шнур. Дерните, когда будете готовы.
– Эй, блин, четвертый!
– позвал Столетов-старший.
– На свои сиськи любуешься? Теперь они наши.
Человек в черной кепке и черных перчатках появился из-за ширмы именно в тот миг, когда Петром Иванович захлопнул за собой дверь.
– Воск!
– закричал он, не отрывая взгляда от аппарата, перед которым устроились братья Столетовы.
– А это...
Но он не успел объяснить им, что это такое, потому что Столетову-старшему надоело ждать и он дернул шнур, - он успел только вовремя броситься плашмя на пол, когда митральеза фирмы "Кристоф и Монтиньи", некогда украшавшая нос парохода "Хайдарабад", ударила из двадцати пяти стволов по улыбающимся лицам бандитов, по стенам, ширмам и разнесла в куски восковую фигуру улыбающейся восковой Линды Моры, лежавшей на персидском диване, подперев голову рукой.
Дергаясь всем телом, он прополз по залитому кровью битому стеклу, выкатился во двор и бросился со всех ног к Африке, у входа в которую махала ему рукой Джульетта. Он помчался за ней, не разбирая пути, миновал вход в ресторан, где только что была заключена такая выгодная сделка, свернул направо, скатился по лестнице вниз и оказался в подвале. Мысли в голове его кипели. Он не мог вспомнить, как добраться до комнаты этой коровы со вставными зубами, и на всякий случай пошел вперед - в темноту. Остановился.
– Эй!
– крикнул он.
– Я иду туда или не туда?
– Да, - откликнулся ему женский голос.
И он, выставив перед собой руки, осторожно двинулся вперед - в бескрайние подземелья Города Палачей.
– Вот увидишь, - сказал Петром Иванович, - он появится, как только солнце выйдет из тумана. Вот увидишь...
– Вижу, - сказала она, приподнимаясь и вглядываясь в береговую черту.
– У нас получилось. Даже если это всего-навсего чей-то сон.
Лодка ткнулась носом в песок.