Город призраков
Шрифт:
— Ну что, — негромко спросил Босх, — оклемался?
— Живой он, живой! — с готовность отозвался Кобольд. — Ну, может, пару ребер сломано. — И он снова дернул за цепь, вызвав у Хонорова сдавленный стон.
— Доведешь? — спросил Каточкин.
Хоноров кивнул, с рассеченного лба на холодный бетон шмякнулась капля темной крови.
— В Сусанина играть не будешь?
Помотал головой, пробурчал что-то невнятное.
— Смотри, Босх, — сказал Пиночет, — какого я вам полезного проводника достал!
— Как достал-то?
— Да сам пришел! — осклабился Николай. При этих словах Хоноров
— Выходит, рассмотрел он твою избранность? — сказал Босх.
— Выходит, так...
— А что потом? — спросил вдруг Малахов.
— Стрый, ты мне действуешь на нервы! — тут же отозвался Васютко. — Потом все будет хорошо, понял? Потом будет рай!
— А как же «чумные»? Что они делают с ними? Если те бегут — стреляют, а когда остаются...
— Вот ты чумной! На самом деле чумной!!!
— Все, — сказал Босх, — идем! Тридцать минут и нирвана. Исход уже скоро!
— Но Плащевик обещал прийти! — сказал Николай.
— К чумным Плащевика. Просрочил уже полчаса. Идем.
— Может быть, лучше переждать?! — спросил Стрый, и голос его дрогнул. Евлампий поднял окровавленную голову, удивленно в него всмотрелся и проронил:
— Чую, уже скоро!
— Ничего ты не чуешь, шиз слепошарый!!! — заорал Кобольд и сильно толкнул Евлампия. Тот покатился по полу, тихо причитая.
Встали, взяли оружие — все новенькое, современное, Босх не скупился.
— Ну, пошли...
Было тихо и сумрачно. Чуть в стороне возвышался белокаменный, исчерченный трещинами дом — здесь когда-то были кельи монахов. Над головой угрюмой краснокирпичной стелой возвышалась заводская труба, скоблила копченой верхушкой низкие облака. Уходящие вниз «чумные» говорили, что по ночам там зажигают красные огни, как встарь, но никто из нового отряда Босха сам это не наблюдал. Место было неуютное и мрачноватое, но по иронии судьбы — именно здесь было безопаснее всего в городе.
— Стрый? — вдруг спросил Васютко. — Стрый, ты чего?
Названный стоял в дверях ведущего в катакомбы хода. Автомат на шее, во взгляде растерянность. Но когда на него стали оборачиваться, поднял голову и даже посмотрел на них с вызовом.
— Нельзя идти! — сказал он.
— Как нельзя?! Ты сдурел, что ль...
Стрый взмахнул руками, автомат подкинуло, и Малахов болезненно скривился.
— Это... — сказал страдальческим тоном, — это... неправильно!!!
— Да что неправильно, Стрый?
— Все!!! — заорал тот. — И он! — ткнул рукой в Хонорова, который безразлично стоял со своей цепью. — И чумные! И замок! И Плащевик тоже!!! Я не хочу! Не хочу ради него лезть под пули!
— Хочешь ты этого или нет, — тоном образцового родителя, читающего нотации непутевому отпрыску, произнес Босх, — но ты уже под пулями, Стрый. Тебе только надо выбрать, под чьими именно. В тебя попадут ОНИ, наша дичь, или тебя пристрелим МЫ. А это позорно — так умереть, Стрый. Позорно. Пустите его вперед.
И Стрый получил пинок, который продвинул его в передовой отряд.
На выходе с заводской территории их поджидала батальная картина — золотистая россыпь гильз, росчерки пуль на стенах. Все было довольно свежим.
— Это что? — спросил Рамена. — Воевали, что ли?.
— Курьеры разбираются, — ответил Босх, — эх, кабы не Исход, ходили бы они все подо мной.
— Чую! Чую! Чую! — страстно молвил Хоноров в дневную прохладу.
— Чуешь? Веди.
И они пошли — угрюмая собранная группа, от которой шарахались редкие прохожие.
Стрый медленно шел впереди, бледнел, под глазами обозначились темные круги. Он, кажется, начал понимать, что за роль отвел ему начальник. Пиночет нервно поглядывал на товарища. Тот не выглядел так плохо с тех пор, как они перестали закидываться морфином.
Разом пришло воспоминание: он и Малахов, еще совсем мальцы, лет по девять, пугают соседских голубей. У соседа были хорошие голуби, породистые, вот над ним и решили подшутить, выпустив птичек без ведома хозяина. Голуби шарахаются, хлопают крыльями, а вокруг замечательный летний денек, все в зелени, откуда-то издалека доносится музыка.
Николай даже приостановился, зябко передернул плечами в утреннем сумраке. Когда он последний раз видел солнце? Давно, не вылезали совсем из пещер, вон бледные все, как покойники.
А вот птицы взлетают одна за другой в ослепительно-голубое, с несколькими точеными облачками, небо. Хлопают крылья, и Стрый, тогда еще Жека Шустрый, довольно хлопает в ладоши — совершенно детский жест, а ведь они уже не дети. Они взрослые. И Николай ловит одного голубя и говорит: «Эй, Шустрый!» Стрый оборачивается — и улыбка его гаснет. Он понимает, что собирается делать его друг. Понимает и пугается. Трус, Стрый, трус, и всегда таким был. Птица бьется в руке, но только первое мгновение — ее шея слишком тонка и хрупка, так что даже детская рука может переломать в ней косточки. Что Николай и делает, и даже слышит глухой щелчок, словно сломалась сухая ветка. Он улыбается. А Стрый не улыбается, он плачет, ему обидно и жалко голубя одновременно. «Злой ты, Колька, — говорит будущий напарник. — Злой, как Пиночет». И уходит в слезах, а Николай Васютко остается с мертвым голубем в руках.
Да, так оно и было. Легкая улыбка тронула губы Николая, взгляд невидяще смотрел вдоль мрачной, замусоренной улицы. Рядом шагал Босх — лицо каменного истукана и глаза такие же, глянет — раздавит. И Кобольд, мерзкий чернявый коротышка — шакал двуногий.
«Что я здесь делаю!» — вдруг подумал Васютко, перед внутренним взором которого все еще стояла картинка того теплого, сгинувшего много лет назад дня. Тогда все было так хорошо, так просто и ясно, и не было этой липкой трясины, собачьей жизни, что привела его и Стрыя в ряды этой крошечной апокалиптичной армии, идущей убивать других людей. Убивать потому, что так сказал человек в плаще. Человек, который, как все яснее становилось Николаю, скорее всего и не был человеком. А Стрый идет впереди в качестве живого щита — Босх не привык ценить людей. Ему наплевать на чужие жизни. Ничего не скажешь — знал Плащевик, кого набирать в свою команду.