Города и годы. Братья
Шрифт:
Варенька засмеялась еще веселей:
— Вы что же, думаете, я не знаю, что Витька — вор?!
Никита продолжал с отвращением:
— Мне было противно вот что: он заметил, что я видал все это, с ящиком, и ничуть не растерялся. Посмотрел на меня, наглец, вероятно, решил, что я не скажу, и такая мерзкая ухмылочка заиграла на его роже!
Никита стукнул кулаком по ящику и замолчал. Варенька глядела на него с любопытством.
— Я тогда хотел сказать вам об этом, но было очень гадко.
— Он был прав, — серьезно проговорила Варенька.
— То есть… как?
— Он правильно решил, что вы не скажете. Он людей знает. Прохвосты
Она подумала немного и добавила с уверенностью:
— Конечно, ничего не изменилось бы. С него как с гуся вода. Он всегда вывернется. Да и все знают, что он — вор.
— Ну, а вы-то, вы! — воскликнул Никита, вскакивая с ящика. — Зачем вы не прогоните от себя этого негодяя?!
— Разве вам не все равно? — быстро спросила Варенька, прищуриваясь на Никиту.
Он не ответил.
Тогда она поднялась, положила руки на его грудь и произнесла чуть слышно, сорвавшимся, потускневшим голосом:
— Милый, если бы вы поняли… если бы поняли…
В полутьме палатки лицо ее казалось бледнее обычного (может быть, она действительно побледнела), и остро блестели глаза, крут и темен сделался росчерк бровей. В сырой прохладе, пахнувшей подсолнечным маслом, стало напряженно тихо, так что слышно было, как потрескивали в закроме сохнувшие семена, и дробный стук тяпок доносился со двора, как далекое громыхание телеги по мосту.
Никита стоял лицом к свету, и Вареньке легко было видеть его. Что-то смятенное отражалось в его глазах — досада, неприязнь, стыд и восторг, точно он искал решения, как надо было поступить сейчас, готов был поступить как угодно и лучше всего не поступил бы никак. Он колебался на кромке между желанием и волей.
Тогда, чтобы столкнуть его с этой кромки, Варенька еще больше придвинулась к нему, коснувшись его груди своею и подняв руки до его плеч.
— Если бы… — еще раз шепнула она в лицо Никите.
Но он сделал шаг назад, и она, резко сорвав с его плеч руки, вскрикнула в отчаянии:
— Если бы вы поняли, какая здесь тоска!
И опять, словно испугавшись, что вот сейчас, недовольный ее порывом, Никита непременно уйдет, она улыбнулась и сказала нараспев:
— Тощища без конца, без краешка!
Никита живо протянул ей руки.
— Милый, — с волнением повторила она, сжимая его ладони.
— Что с вами? — участливо спросил он. — Вы всегда так жизнерадостны…
Она оттолкнула его.
— Ах, перестаньте! Ну что особенного? У каждого свое. У вас музыка. Возитесь с ней… и даже поглупели. А у меня… Ведь вы опять на сто лет закатитесь?
— Года на полтора.
Варенька в упор поглядела на него и вдруг, отвернувшись к двери, запахнула душегрейку и скрестила руки.
— Можете вообще никогда не приезжать, не надо. Уходите, — проговорила она тихо.
Никита молчал.
— Уходите, говорю я.
— Странный вы человек, — глухо сказал Никита.
— Я говорю вам — уходите!
— Ну, до свиданья.
— Уходите же! — крикнула она, поворачиваясь так, чтобы не видеть двери.
Он вышел. Она не шелохнулась. Но когда на дворе оборвался и затих стук тяпок (Сашеньки, Селиверстовны разинули, наверно, рты, глядя, как уносит ноги непрошеный кавалер), Варенька бросилась в темный угол палатки и изо всех сил затопала по земляному полу каблучками.
Глава четвертая
С виду город не похож на монастырь. Но десятки, сотни
…В Дрездене Никита жил в квартире, которую снимали по уговору четверо студентов консерватории. Он входил в их число. Это была фабрика шума, безалаберное, ярмарочное производство звуков, позиционная война музыкальных инструментов с нервами и душами соседних жильцов. В квартире обитали только два рояля, скрипка и виолончель. Однако соседи были убеждены, что господа студенты дали у себя приют объединенной музыкантской команде всех саксонских полков и вдобавок, по меньшей мере, оркестру королевской оперы. По справедливости, фабрика отличалась не столько силой звуков, сколько их длительной, безжалостной методичностью. Но капля воды частым падением долбит камень. И стоило на одну минуту нарушить расписание занятий, установленное при участии домовладельца, как с трех сторон раздавался воинственный стук квартирантов в стены и пол. Несчастный, проживавший этажом ниже музыкантов, имел на такой случай особое било, сооруженное из старой швабры, обмотанной на конце суконочкой, чтобы предохранить от повреждения штукатурку потолка.
Соседом Никиты по комнате был скрипач Верт — наполовину немец, наполовину чех. Он должен был хорошо слышать музыку, как германец, и не хуже исполнять ее, как славянин. И он верил своей смешанной крови, как может верить тепло, что оно греет.
Верт был очень сильным, мускулистым человеком, заросшим буйными волосами. Поутру он шумно мылся, разбрызгивая кругом себя воду, и потом аккуратно вытирал полы тряпками и щеткой. Перед тем как взяться за скрипку, он засучивал выше локтя рукава рубахи, обнажал грудь и становился у окна. Окно выходило в небо. Верт глядел в утреннюю его синеву, подставив туловище и руки солнцу. Казалось, что под рубахой у Верта была надета мохнатая пуховая фуфайка, — настолько густо заросло его тело волосами, и солнечный свет, распахнутое в прохладу окно делали его здоровее, мускулистей обычного.
Он подходил к скрипке, точно столяр к верстаку, легко, как перышко, брал ее в руки и начинал трудиться. Он именно трудился, — с оголенными руками, открытой грудью, с глазами, наполненными простодушием, — в священном, сосредоточенном упорстве. К полудню в комнате становилось жарко, пот лился по груди и лицу Верта, и бархатная подушечка, подложенная под скрипку, прилипала к голой ключице.
Верт каждый день добивался какого-нибудь успеха, и ровная младенческая радость хорошо обращалась в нем вместе с чешско-немецкой кровью.