Города и годы. Братья
Шрифт:
В конце концов — каждый поднимался по своему взвозу, и взвозом Варвары Михайловны была любовь.
КАРАВАНЫ
Глава первая
Иногда Василь Леонтьич, в разгар какого-нибудь дела, оборвав мысль, приостанавливался, с сердцем хлопал себя пухлой ладонькой по боку и бормотал:
— Ростислав, ах, чтоб тебе!..
К войне
О других детях Василь Леонтьич перестал помнить. Впрочем, нет — вспоминал, но только ненадолго, мельком, чтобы повторить навсегда решенные и прямые слова.
Про Матвея:
— Ему теперь масленица: то и делай — калекам капли прописывай!
Про Наталью:
— Так и знал, дура, за братом потянется, в докторицы. Матвей — человек, а она что? Шилохвостка!
Про Мастридию:
— Ханжа была, ханжой осталась.
Тут Василь Леонтьич обыкновенно вспыхивал и восклицал:
— Что это нынче бабы воевать полезли? Что ни мокрый хвост — то сестра милосердия! И все норовят на фронт!
Эта досада означала общее воззрение Василь Леонтьича, — отнюдь не беспокойство за участь Мастридии и двух младших дочерей, давно выданных замуж и тоже поступивших в госпитали сестрами.
Никита в представлении Василь Леонтьича умещался где-то по соседству с дочерьми, в бабьем разряде. Он все еще учился в Дрездене, и в начале военных действий Василь Леонтьич узнал, что сын остался у немцев.
— Казак! — ворчал папаша Карев. — Нешто казак может у неприятеля оставаться? На карачках к своим приползет! А этот что? Отца позорит, камертон говенный.
Музыкантов Василь Леонтьич любил. Изредка ему случалось бывать в войсковом собрании. Летом собрание перебиралось в городской сад и там, в деревянном павильоне, устраивало симфонические концерты. Оркестр, как и все в городе, был войсковой, настоящие казаки — с погонами, в шароварах — водили легонькие смычки по струнам. Стало быть, ничего зазорного для казака в струнной музыке не заключалось, и Василь Леонтьич мог быть спокоен за доброе свое имя. Когда Никита бросил скрипку, отец похмурился немножко, покорил:
— Мудришь. Скрипачом думал тебя сделать, а ты в регенты захотел.
Но он скоро смирился. По его мнению, Никита давным-давно достиг своей цели: он превосходно играл на скрипке. Однако Василь Леонтьич терпимо допустил, что скрипачу нужна какая-то особая наука, вроде высшей школы верховой езды, вольтижировка. Это было ему так же малопонятно, как в свое время — ученье Матвея после университета на профессора,
— Учится дальше…
В душе он охладел к Никите, стал думать о нем не больше, чем о дочерях, и прозвал камертоном.
Кто был бы способен утешить Василь Леонтьича, так это — Ростислав. Он один мог расшевелить мирно дремавшие остатки казачьей его гордыни, заставить трепетнее бежать кровь по жилам тучного отцовского тела. Да, да, он мог это сделать и — к несчастью — сделал.
Конечно, он порадовал Василь Леонтьича, польстил его родительскому честолюбию. Он был казак, единственный в каревской семье, казак из тех, что из пригоршни напьются и на ладони пообедают.
Но — что таить греха — сам-то Василь Леонтьич, какой он был казак? Шарабанный, дрожечный, чуть-чуть не десяти пудов весу.
Всю свою нежность, весь отеческий застенчивый жар приберег для Ростислава — последнего своего сына, последнего ребенка. На этом мальчугане мужская, обильная мощь Василь Леонтьича, породившая пышное потомство, собралась воедино и иссякла. Папаша Карев отныне мог становиться только дедом, да еще прадедом, но крепкой сладости отцовства ему уже не приходилось испить. А он с любовной охотой породил бы еще двух-трех казаков! Однако нет, не казаков. Лучше уж — еще шилохвосток, еще одного камертона, только не казаков!
Конечно, Ростислав — гордость, Ростислав — каревская честь. Но ведь он — последнее, что дала Василь Леонтьичу его мужская, наилучшая пора, он — завершенье и знак каревской силы. И вот — пухлой ладонькой по боку:
— Ростислав, ах, чтоб тебе!..
Нельзя было вслух сказать этой простой, всегда поражавшей мысли. Даже в отчетном итоговом разговоре с женой надо было держаться, как на людях.
— Мои годы вышли (Василь Леонтьичу исполнилось к началу войны шестьдесят три года), да и тучен я, где мне! Матвей пульсы щупает, тоже дело. О Никите что говорить! Один Ростислав за всех Каревых долг несет, казак!
Но признаться откровенно в беспокойстве, в неотступной тоске об этом казаке, о каревской чести и гордости, признаться в бабьей, кликушеской боли об участи мальчугана, который все еще казался крошкой, дитятей, — не пришло бы на ум Василь Леонтьичу даже с похмелья. Разве не он с детства поощрял в Ростиславе все отважное, озорное? Не он любовался сыновьими околышами, лампасами, пригонял ему в подарки лучших киргизских коней с зауральской стороны? И что же осталось Василь Леонтьичу, как не похвастать сыном (вот, мол, родителям утешение!), когда Ростислав, шестнадцати лет от роду, бросил войсковое реальное училище и ушел на войну?
— Молодчина! — сказал Василь Леонтьич и впервые за всю жизнь почувствовал, как что-то дрогнуло и засосало под ложечкой…
Ростислав был боек и складен. Он постоянно куда-то мчался, спешил, весело, со вкусом втягивал воздух круглым некрасивым ртом. Смеялся он почти всегда. Стоило окликнуть его, как он поворачивал свое лицо, расцвечиваясь улыбкой, и тотчас в упоении начинал о чем-то рассказывать. С ним вечно приключалось необычайное, поразительное, невероятное и до того смешное, что он наливался кровью от хохота, и красный, как маков цвет, не успевая втягивать воздух, несся в галопе рассказа.