Города и годы
Шрифт:
И с первым шагом их, как только заносили ноги, сняв пиджаки, привесив к пуговицам шляпы, все совершалось в ритме и размере, положенном гармонией.
Вот так: мужчины.
За ними — дружно: жены, дочки, тещи. Все в белых блузках, с ридикюлями, с зонтами.
А спереди — сынки: без шляп, в рубашках «Робеспьер», заправленных в короткие штанишки. Ну, эти без зонтов. При первом же раскате грома — бегом, марш-марш домой. А «Робеспьеры» высохнут и выгладятся завтра...
За столиком сидели прочно, долго. Неколебимо слушали оркестр. Подтягивали Штраусу, умилялись:
— Хороший композитор, prosit! Фельдфебель-дирижер руководил отчетливо,
как на параде. Обертывался на аплодисменты — раз, два,
Флейтист вставал, менял дощечку-номер—«4».
Тут каждая семья — в последовательности патриархальной — смотрела на программу:
— Четыре? Шуман, попурри из песен.
— Ах, Шуман!
— Да, из песен...
— Прекрасный музыкант, хотя — австриец? Prosit!
Все в этом ритме и размере.
Но ночью, перед тем как нависнуть над городом и пролиться грозовой туче, привычный и удобный ритм был сломан.
В тембры присущие, преподанные и неизменно приятные, после прохлады Розенау, после [109] Штрауса и Шумана, врезались слова, разорвавшие гармонию, как гроза — духоту.
Люди кучились по перекресткам, захлестнутые ливнем, точно птицы, подбитые ветром, точно овцы, оглушенные громом.
Открывали и закрывали зонты. Расстегивали и застегивали воротники. Снимали и надевали шляпы,
Но не двигались: ждали молнии.
И когда она шмыгала воровато над крышами, люди впивались глазами в лоскутки телеграмм, расклеенные на стенах, чтобы еще и еще раз ослепнуть от слова:
Потом срывались с места, захлестнутые, подбитые, оглушенные грозой и ливнем, и опять примыкали к жавшейся на перекрестке толпе, и опять ослеплялись словом:
И опять не двигались: ждали молнии.
Так каждый: в каждом возрасте, во всяком звании, из всякой общественной среды.
Потому что с этой ночи, ослепившей словом:
старой гармонии не стало, и — смятенные — люди кинулись искать новую.
Мокрый до последней нитки, Андрей пробирался знакомыми окраинами к дому, где жил Курт. Под взрывами ветра умирали и воскресали газовые фонари. Андрей зажег спичку, отыскал кнопку звонка. Минуты через три сверху соскользнул на улицу слабый голос: [110]
— Это вы, герр Ван?
Андрей отбежал от двери на середину мостовой.
— Простите за беспокойство, фрау Майер. Разве Курта нет дома?
— Ах, герр Старцов! Добрый вечер. Мы думали, что герр Ван с вами. Он ушел уже давно. У него был какой-то офицер.
— Офицер?
— Молодой офицер.
— И Курт ушел с ним?
— Нет. Офицер ушел раньше.
— А где же Курт?
— Право, вы меня пугаете, герр Старцов. Откуда мне знать, где он пропадает. Он так стукнул дверью, когда уходил, что у меня на кухне запрыгала посуда.
— Простите за беспокойство, фрау Майер. Покойной ночи!
— Доброй ночи, герр Старцов!
Белое пятно на мансарде исчезло, окно закрылось. Андрей постоял несколько мгновений неподвижно. Потом произнес негромко:
— Офицер.
Потом медленно пошел назад, по окраинам, которые привели его к жилищу Курта.
Дома он разделся, растер себе грудь, спину, живот, ноги сухим полотенцем, переменил белье, открыл окна, закутался и уснул сразу, точно сорвался в какой-то провал.
В этом провале он отчетливо увидел:
В беспредельном,Люди вспомнили, что на свете существуют короли.
Их совершенно реальное бытие вдруг стало очевидно после того, как ослепительное слово
ворвалось в гармонию, сломало ритмы, исказило размеры, обезобразило тембры.
Оказалось, что короли живут не только на страницах журналов, обозрений и по витринам фотографов. Оказалось, что короли не только путешествуют, переезжают из зимних резиденций в летние, улыбаются на портретах и ежегодно празднуют тезоименитства. Оказалось, что короли не только в истории и географии, то есть — в сущности — на школьных скамейках. Нет!
Короли жили в действительности, по-настоящему. У королей в самом деле были черепа, относившиеся к пулям точно так же, как черепа их [113] подданных. И короли настолько хорошо кричали, что голоса их были слышны в очень отдаленных от резиденций местностях.