Города и годы
Шрифт:
— Война.
Яблони и кедры, цветы и турбины, поля и шлюзы, и наша вечная месса фабрике — это на наших костях, на наших мышцах, на наших душах, — и мы не хотим, не хотим, не хотим!
— Война. [123]
Курт бежит по лестнице вниз, перебегает дорогу, вскакивает в трамвай. Трамвай мчится в центр, в старый город. Центр, старый город, с автобусами, барами, площадями и улицами, костелами, автоматами и средневековым бургом мчится в никуда.
Он был слишком тих, этот город, он почти дремал, он щадил покой своего средневекового каменного костяка. Бары и автоматы не очень громко
И теперь, разбуженный, вспугнутый, очнувшийся, город должен в несколько дней, в несколько часов догнать двадцатый век. Он должен догнать его, чтобы сохранить в целости свой средневековый костяк. Об этом вопят газеты — утренние и вечерние, консервативные и социал-демократические, либерально-народные и церковно-католические, богатые, бедные, большие, маленькие, с читателями и без читателей, иллюстрированные, экстренные, традиционные, для христиан, для хозяек, для прислуги и для господ офицеров.
Уже посланы корреспонденты на границы, уже объявлено о печатании четырех новых, военных романов, уже появилось первое военное сообщение — жирным шрифтом на передних полосах всех газет, христианских, социал-демократических и прочих, — жирным шрифтом, первое военное сообщение:
Вчера, в четыре часа пополудни, близ хутора Фануар, к юго-западу от Меца, наш пограничный патруль столкнулся с французским разведочным отрядом и атаковал его. Французы, безуспешно отстреливаясь, обратились в бегство.[125]
О, о! Они уже обратились в бегство! О, они не умеют как следует стрелять!
— Вы читали?
— А вы читали?
— Вы слышали, как французский шпион, нарядившись патером...
— Вы знаете, что русские уже давным-давно...
— О, мы были чересчур благодушны, и наше терпенье...
— Его схватили и — что же вы думаете? — у него во рту оказались пироксилиновые...
— Черт возьми, однако он писал нашему кайзеру письма, а тем временем...
— У нее был паспорт простой учительницы, а когда ее обыскали...
— Подлые трусы, они утекают при одном виде наших касок!
— Уверяю вас, самый добродушный вид: голубые глаза...
— Я бы сразу догадался!
— Держите, держите, дер-жи-те!
— Экстренные те-ле-грам-мы!..
— Экстрен...
— ...гра-ам-м!..
— Прочтите, прочтите!
— Ага-а!..
— Я говорил, я говорил!..
— Вы читали?
— А вы?
— А вы?
О, о! Они уже обратились в бегство!
О, они не умеют как следует стрелять!
Сегодня в пять часов утра в окрестностях Рота был задержан молодой человек, назвавшийся... [125]Извозчик, заломив на затылок цилиндр, маяча на высоких козлах, размахивает в воздухе телеграммой. Шофер, держа в одной руке руль, другой засовывает за обшлаг телеграмму. Шуцман, отойдя на десять шагов от перекрестка, одним глазом косит на окно, заклеенное телеграммой. Велосипедист, не слезая с велосипеда, покупает у запыхавшегося мальчугана телеграмму. В ресторанах, пивных, автоматах, трамваях, над головами, в руках, карманах, на полу — телеграммы. В окнах, на стенах, витринах, в воздухе — гонимые ветром — телеграммы, телеграммы, телеграммы.
— Экстренные те-ле-грам-м!
— Экстрен...
— ...гра-ам-м!
Словно разлили по городу крепкое вино, и люди захлебываются им и плавают, тонут, пропадают в вине.
Курт мнет в комок белый, усеянный рублеными буквами лоскуток бумаги. Потом разглаживает его, скользит острыми глазами по отчетливым строкам, опять сминает бумагу в тугой комок, кричит:
— Обер!
Расплачивается, выбегает на площадь. Там — в шуме и дрожи города, захлебывающегося, тонущего, — он вдруг останавливается посреди тротуара. Его обходят, толкают, на него озираются. Он ничего не замечает. Он смотрит через головы, плечи, шляпы и зонтики прямо перед собой, в ту сторону, куда только что шел. Так же внезапно, как остановился, поворачивается, пересекает площадь, садится в трамвай. К вагону, оторвавшись от людской толчеи на тротуаре, через площадь бежит какой-то человек. Вагон двинулся. Человек уско- [126] ряет бег, вскакивает на подножку, входит в вагон, разыскивает кого-то глазами.
— Курт!
Курт смотрит на улицу, мнет в руках белый лоскуток бумаги.
— Курт, Курт!.. Ты видел меня?
Курт повернулся, засунул руки в карманы. Его рот сжат, верхние тонкие веки придавлены бровями.
— Нам не о чем говорить.
— Курт!..
— Послушайте, — начинает Курт.
Но тот, кто назвал его по имени, хватается за голову и шепчет:
— Так ты убежал от меня?
Курт опускается на скамью. Губы его вздрагивают, глаза краснеют. Может быть, он сейчас улыбнется, может быть, зарыдает, может быть, вскрикнет.
Он говорит тоже шепотом:
— Я ненавижу тебя, Андрей... Я должен ненавидеть! Уходи. Прощай... Уходи же!
— Ты говоришь наперекор рассудку, наперекор сердцу!
— Сердцу? Сердцу? — кричит Курт и поднимается с сиденья. — Уходи, оставь меня. Нам не о чем говорить. Уходи же!.. Иначе я закричу на весь вагон — кто ты, и тебе...
— Кричи, кричи! Я не сделаю ни шага!
Они стоят лицом к лицу, не сводя друг с друга упрямых глаз, и лица их бледны, перекошены напряженьем, покрыты потом.
— Я жду.
Курт молчит.
— До свиданья, Курт. Ты опомнишься, я знаю.
— Я не лицемер. Прощай, — говорит Курт, отвертываясь от Андрея. [127]
Старцов соскакивает с вагона. По улице, навстречу ему, летит на велосипеде газетчик и рвет тишину охриплым воплем:
— Экстренные теле-грам-м!
— Экстрен...
— ...гра-ам-м!..
Дома кругом тихи и безлюдны, в открытых окнах желтеют и курчавятся цветы, нависшие над этажами мансарды хоронят покой улиц. Люди ушли отсюда в центр — к барам, автоматам, редакциям и киркам, ушли, убежали, умчались, чтобы видеть своими глазами, как город, который дремал долгие века, пробуждается к войне и славе.