Городской пейзаж
Шрифт:
Мы с женой хоть и шутили, что таким образом он зарабатывает себе на хлеб, но в шутке этой, я думаю, была доля правды: Флай отличался слишком гордым и независимым характером, чтобы жить на даровщинку.
…Я всегда немножко завидовал людям, умеющим хорошо плавать, тем из них, которые с необыкновенной легкостью уплывали далеко в море и долго не возвращались, покачиваясь на волнах где-то вдали от берега, в ртутном блеске млеющего под солнцем моря. Я знал, что люди эти получали наслаждение от головокружительно долгих заплывов, возвращаясь на раскаленный пляж с какой-то усталой полуулыбкой, со счастливой истомой, как если бы море с любовью ласкало их невесомые тела прозрачными своими и упругими волнами, целуя в губы соленой горечью зыбкой прохлады… Именно так красиво и вычурно представляю я себе то наслаждение, которое мне не дано испытать и о котором я могу
Точно так же не дано мне в жизни испытать красоту классической охоты с хорошо воспитанной, вежливой подружейной собакой. Видимо, особенности моего характера никогда не позволяли мне вырастить из породистого щенка послушного и уравновешенного помощника, о каком я мечтал и продолжаю мечтать, хотя уже и не надеюсь ни на собаку, ни на дупелиные высыпки, ни на выводки кургузых тетеревов, разбредшихся по росистой лесной опушке и оставивших в седой траве зеленые следы. Кто не охотник, тот не в силах понять и ощутить тот восторг, который охватывает душу при виде этих зеленых извилистых тропок, которые образуются, когда тетерева, пробираясь среди поникших от тяжелой росы трав, стряхивают со стеблей и листьев капли жемчужно-серой влаги.
Вот тут-то и нужна вежливая собака! В минуты мечтательных раздумий, когда я вижу эту поляну, освещенную стелющимися лучами зоревого солнца, душа моя изнывает от тоски по улетевшим дням, сулившим мне столько наслаждений, столько надежд и обернувшимся для меня вечной охотой за самим собой. Теперь я в изощренном своем воображении вижу нехоженые лесные поляны, краснеющие земляничными листьями, серебрящиеся старыми выгоревшими пнями; слышу трескучий взлет разомлевших в горячих порхалищах тетеревов; чую запах стреляной гильзы и ласкаю в мыслях белозубую, огнисто-рыжую голову улыбающегося сеттера, пробующего языком на вкус липкую каплю крови битого тетерева-петушка в фазаньем пестром пере с черными выкружками образующейся уже лиры.
Мне неведомо то наслаждение, какое испытывают хорошие пловцы. Так и многим людям никогда не понять, не изведать того восторга, какой знаком каждому истинному охотнику по перу. Лишенные этого дара, они с поразительным легкомыслием клянут охотников, и, разумеется, меня в том числе, хотя я знаю, по опыту, что некоторые из этих ярых противников ружейной охоты лакомятся с удовольствием кусочком жареной дикой утки или глухаря, добытых мною, и никто из них не поднимает тогда голоса против охоты или против меня, угощающего их дичью. Может быть, кто-то и знает людей, отказывающихся от рябчика или перепелки из принципиальных соображений, — мне ж, увы, не повезло на знакомство с такими последовательными борцами против охоты, хотя слов я наслушался предостаточно. Каких только гневных слов не слышал я, когда в какой-нибудь компании заходила речь об охоте! Слова, слова… Несть им числа.
Но мне надолго врезались в память слова, высеченные на маленьком постаменте, золотящиеся в жемчужно-черном блеске лабрадора.
Был хороший майский день. Старый русский городок, кирпично-бурый, малоэтажный, с горбатыми улочками, крашеными-перекрашеными заборами, за которыми ютились тесные дворики, заросшие травой с ярко-желтыми одуванчиками и кустами цветущей сирени, смотрел на меня гераневыми своими окошками, или, точнее сказать, одним каким-то удивленным оком доброго старца, встретившегося мне на дороге жизни. Кирпичные рельефчики на фасадах этих обреченных, дряхлых домов, кирпичные навершия над окнами, похожие на удивленно поднятые брови, — все это кирпичное разнообразие резко контрастировало с белёными фасадами новых домов, поднявшихся на окраинах города. Свое свободное время я проводил, бродя по булыжным мостовым, по которым так редко проезжали автомобили, что между камней росла неприхотливая, выносливая травка. Старые люди сидели на скамеечках перед этими домами, под цветущими на подоконниках розовыми, алыми и белыми геранями, и мне, столичному жителю, волею случая попавшему в этот тихий уголок исконно русской жизни, было так хорошо, душу мою переполняли такие добрые чувства к старым людям, которые внимательно смотрели на меня, когда я проходил мимо, что я, как со старыми знакомыми, как с родными, здоровался с ними, слыша в ответ удивленное и тихое «здрасте», которое смущало меня, будто люди одаривали меня, случайного прохожего, незаслуженным благословением.
Была золотая пора цветущих одуванчиков. Ярко-желтое сияние вездесущих цветов ласкало глаз свежестью и чистотой. Трава, в которой теснились цветы, лоснилась
Бродя по улочкам, которые то вверх вели, то вниз, я вышел к краеведческому музею. Музеи созданы не для меня: не люблю. А тут вдруг какое-то затмение нашло на мою голову. С неожиданным любопытством взглянул я на фасад приземистого здания и с заколотившимся сердцем потупился, рассматривая свои пожелтевшие от одуванчиков ботинки. Я словно бы сопротивлялся властной силе, повлекшей меня к этому зданию-склепу, к гробнице, пропахшей тишиной минувших веков, ржавым железом, тленом льняных одежд, тяжелой неподвижностью костей или бивней мамонта, кощунственной мертвечиной наформалиненных чучел животных, обитавших или поныне живущих в окрестных лесах и полях… Бог с ними, с этими останками! И да простят мне служители музеев, если я невежественным своим суждением нанес им незаслуженную обиду. Да и вряд ли кто-либо из здравомыслящих людей согласится со мной в этом неприятии. Ибо что такое современный город, как не хранилище материальных, а стало быть, и духовных ценностей народа? Где еще сберечь в назидание потомкам все нетленные богатства, если не в музеях больших и маленьких городов? И как тут обойдешься без подвижнической деятельности музейных работников, по крупицам собирающих предметы былого быта народа и былой его культуры?
Все это так! Но тем не менее живет во мне упрямый противленец, будто все, что накоплено во всех музейных хранилищах, давным-давно известно мне и понятно, как если бы я жил на земле уже тысячи лет и сам когда-то пользовался вещами, какие мне показывает экскурсовод, начиная от каменного топора и бронзового наконечника стрелы до первой печатной книги и сохи. Всегда, когда мне поневоле приходилось бродить по музейным залам, я как бы узнавал эти вещи, лежащие не на своих местах, не там, где им положено было быть и где я их словно бы оставил ненадолго, чтобы снова поднять, когда нужно, топор или взяться за соху. Меня всегда беспокоило и тревожило странное чувство причастности ко всему, что лежало под толстыми стеклами и к чему прикасались когда-то мои руки. Нервы мои не выдерживали, и я незаметно для экскурсовода выходил из музея на улицу, чтобы отдышаться и прийти в себя.
Может быть, потому я и не люблю музеи. Мне всегда чудится, будто сделанные мною и мне принадлежащие вещи, про которые я забыл, кто-то заботливо подобрал, не спрося у меня разрешения, и выставил напоказ, уверяя, что ими пользовались наши пращуры. Какая-то мистика преследует меня, когда я хожу по тихим музейным залам.
Тревожное предчувствие остановило меня и на этот раз, хотя я и не переступил порога городского музея.
Площадка перед ним, густо затянутая сочной травой, в которой жарко светились прохладные и пушистые цветы одуванчиков, была похожа на старый церковный дворик с протоптанными тропами, с кустами желтой акации, с покосившейся чугунной решеткой на серых столбах из песчаника.
Взгляд невольно искал могильную плиту или крест, и я припомнил вдруг заброшенную и полуразрушенную церквушку в Переславле-Залесском, неподалеку от Плещеева озера, мимо которой спешили мы с другом на утиные охоты. Резиновые наши сапоги, чавкая в грязце осенней дороги, выносили нас вдруг на каменные плиты, втоптанные в дорожную хлябь, будто кто-то вымостил ими спрямленный путь к озеру. Мы торопились утолить свою страсть, которая ослепляла наши души, и шагали по грязным плитам, зная, увы, что под ними лежат останки усопших, что церковно-славянской вязью высечены на камне непонятные словеса, заляпанные разжиженной жирной землей… Вспомнил и другие камни, вывороченные дорожными строителями, ремонтировавшими асфальтовое покрытие московского переулка. Гранитные брусья, которыми был выложен бортик тротуара, кольнули вдруг сердце отполированными плоскостями с вознесенными к небу полустертыми словами. «Да приидет ца…» — взывал обтесанный обломок надгробной гранитной плиты с исчезнувшего московского кладбища, лежащий теперь под ногами прохожих.