ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника. Части третья, четвертая
Шрифт:
Могу сказать уверенно: тот, кто здесь, в игарском крепостном театре посмотрел, например, хотя бы один спектакль Маршаковских «Двенадцати месяцев», едва ли сможет удовлетвориться ЛЮБОЙ другой постановкой и трактовкой этой сказки. Саму пьесу игарские режиссеры переделали, что называется, в корне: придали ей мрачноватый, чисто местный колорит. Завлит и режиссер включили в спектакль элементы северного фольклора, две песни, сочиненные поэтами-узниками, изменили концовку, придумали и обыграли «дорогу в никуда» и ввели множество злободневных реприз, включили новые мизансцены. Сам Маршак едва ли узнал бы свой текст, но и вряд ли запротестовал бы против такой актуализаций умной пьесы!
Кстати, начальнику строительства, поощрявшему деятельность своего «Ансамбля КВО» и вынужденному уступить Политотдельскому требованию ликвидировать
...Артистов разогнали по колоннам, на общие подконвойные работы. Их, в сущности, ни в чем не обвиняли! Просто, сочли недопустимым привлекать к ним внимание, симпатию и даже любовь игарских граждан. Этот 20-тысячный город населяли люди ссыльные, вчерашние заключенные и их охранители, тоже обычно не безгрешные: ведь на работу в лагерях, как правило, посылали лиц, списанных из армии за неблаговидные поступки, в чем-то проштрафившихся или просто неспособных к несению службы армейской — по причине малограмотности, тупости или недисциплинированности. Их-то, стало быть, и посылали дисциплинировать лагерников, исправлять вчерашних военнопленных, любителей анекдотов, «социально чуждых», лодырей, бытовых нарушителей, вчерашних кулаков и т.д., включая Вальдеков — отца и сына, русских эмигрантов, получивших приговоры за старые провинности тридцатилетней давности, а то и ни в чем не виновных, но возвращенных в родные края отбывать профилактический десятилетний срок... Жили в Игарке и ее окрестностях также «националы», репрессированные за принадлежность к народностям Прибалтики, Кавказа, Крыма и Украины (бывшее казачество).
Нетрудно представить себе, как эти люди относились к «Театру заключенных», еще не отбывших сроков, то есть, по выражению профессора Игоря Рейснера (брата Ларисы, и тоже отсидевшего лет десять на Севере), «еще не уплативших сполна всего оброка Харону». Труднее поверить людям несведущим, а тем более, не жившим в условиях социализма, что такой театр МОГ вообще существовать открыто, мог праздновать свое пятилетие (двое вольных еще в Абези получили «заслуженных» за спектакли, в коих они, наравне с заключенными принимали участие) и, вопреки косым партийным и политотдельским взглядам, мог совершать свои сценические подвиги!
* * *
А что значил этот театр для самих его артистов невозможно объяснить в коротких словах. Они любили его самозабвенно и беззаветно. Хозяева и не представляли себе, что труд, вдохновение и Божий дар таланта, ежедневно приносимые заключенными работниками театра в жертву искусству, творчеству, — превосходили их физические и нравственные силы. Здоровье никак не компенсировалось гулаговским пайком, а человеческое достоинство, особенно женское, унижалось на каждом шагу. Сердца то и дело содрогались от оскорблений и поношений, как пораненные листья стыдливой мимозы...
В театре, бывало, ставили и по два Спектакля в день, утром и вечером. Это требовало усиленных репетиций. Раньше других слабели артисты балета — сперва танцовщики-мужчины, потом и балерины. Заболевших ставили на УДП («усиленное дополнительное питание» — в переводе на реалистический язык «умрешь днем позже»), но это было столь слабым подспорьем, что театр и зрители несли потерю за потерей.
А чтобы «ахтеры» не забывались, их точно так же, как и «анжинеров», частенько поднимали ночью по сигналу аврала на разгрузку угля. Производилась она пудовыми лопатами с железнодорожных платформ в Абези или с барж в Игарке. После разгрузки требовалось еще и «очистить габариты», то есть отбросить угольные холмы в сторону... В Игарке, разнообразия ради, поднимали театр и на разгрузку судов с лесом, то бишь на катание все тех же баланов при лесозаводской лесной бирже. Бывали и срочные работы по лагерю, когда, например, после ночной пурги требовалось отвалить наметенную снежную гору от ограждения зоны. Эти снежные заносы порой приводили к роковым последствиям. Перед весной 1950 года объявили розыск «опасного бежавшего преступника» (он был безобидным больным стариком, кажется, из первых послереволюционных эмигрантов).
Искали беглеца по всем дорогам, прочесывали автобусы, самолеты и даже железнодорожные вагоны на лесозаводских путях, никуда далее Игарки не ведущих... Все напрасно! Беглец сгинул!
Весной же, как растаяли снежные сугробы Медвежьего Лога, тело замерзшего старика в одном белье нашли в 50 шагах от проволочной зоны. Видимо, он ночью в пургу отправился в нужник, ошибся направлением, взобрался на высокий свеженаметенный сугроб, неведомо для себя преодолел ограду и погиб, не в силах найти дорогу обратно. Тот, кому ведомо, какая непроницаемая мгла надвигается ночью при пурге и как сбивает с ног метущий вихрь, не удивится столь странной кончине. Не удивится и тому, что расчистка этих снежных завалов требовала от артистов изрядного напряжения сил, хотя учитывалась по категории самых легких работ...
* * *
Шоковые психологические взрывы или, как их теперь называют, стрессы случались у людей театра и по-иному, принимали иные формы.
31 декабря 1949-го после вечернего спектакля артистам-заключенным разрешили остаться в театральном здании для новогодней встречи, разумеется под усиленным конвоем. Надзиратели и вохровцы уселись у входов, заняли пост в фойе и за кулисами. Было запрещено допускать в театр вольных горожан, поклонников таланта, однако некие тайные благодетели прислали (а иные просто прихватили на спектакль и вручили любимым артистам) изрядное количество яств и питий. Поэтому весь конвой дружно спал еще до боя часов, а зеки, кажется, впервые за историю крепостного театра почувствовали себя в нем почти свободно. Намечавшиеся романы в ту ночь бурно претворялись в жизнь, счастливые пары уединялись в ложах и артистических уборных...
Герой этой повести в ту новогоднюю ночь тоже переживал нечто новое и тревожно-волнующее. До той поры он с грехом пополам сохранял еще надежду на прочность романтической связи со своей абезьской дамой-инженером, хотя отлично сознавал, что тысячеверстное расстояние и перспектива пятилетнего ожидания — не слишком благоприятствующие условия для целости столь неустоявшихся и кратковременных отношений! Тем не менее его огорчило недавно полученное от нее откровенное письмо о том, что их дружба должна сохраниться навеки, однако, в духе братско-сестринском, ибо она вышла замуж за их общего друга, инженера-электрика, с коим и отбывает в первопрестольную... Письмо его не удивило, в цепи всех его жизненных потерь данная даже не была вовсе неожиданной и в глубокую скорбь адресата не ввергла, однако в нем усилилось неприязненное отношение к прекрасному полу в целом...
Но в ту наступившую новогоднюю ночь ему стало беспричинно весело, и он вдруг понял, что недавно принятая в труппу балерина Наташа с некоторых пор проявляла к нему известное внимание. Они танцевали под веселую оркестровую музыку, поужинали Рональдовыми запасами в директорском кабинете и... остались в этом кабинете до утра. Так как его назначили ответственным за порядок на вечере, он несколько раз покидал ее, спящую на директорском диване, запирал дверь кабинета на ключ и обходил группу за группой, поздравляя товарищей, чокался и шутил.
Потом осторожно отмыкал кабинет, брал свою неожиданную партнершу на руки, крутил ее по комнате и снова ронял на просторное ложе... Вот так и прошел этот праздник без внешних происшествий, но именно в ту ночь Рональд наблюдал эмоциональный пароксизм у человека высокой культуры и прекрасно воспитанного.
Пианист с европейски известным именем [57] , ближайший помощник одного из великих скрипачей страны, сорокалетний деятель русского музыкального искусства, отбывая 10-летний срок за то, что из ополченской дивизии попал в плен и там... не подох с голоду! Известно, что немцы высоко ценят хорошую музыку, и, узнав, что пленный солдат является артистом-виртуозом, допустили его к инструменту. Закрытые выступления этого пианиста для узкого круга слушателей стали сенсацией. В конце концов, незадолго до падения рейха его выпустили из лагеря и дали возможность концертировать для публики, в том числе для русских военнопленных, немецких вдов и сирот.
57
Всеволод Топилин.