Горячая купель
Шрифт:
— Встать! — грозно скомандовал он.
Кривко простонал, но и не подумал вставать. Тогда Батов, ухватив его за ремень и за ворот гимнастерки, приподнял и поставил на ноги. Кривко тут же сел.
«Прикидывается», — подумал Батов. Но Кривко не прикидывался. Закатив глаза, он не мог передохнуть. Потом тихонько, с перехватами выговорил:
— Ох... люблю силу! Х-хо-рро-шшо!
Батов поднял мешок и направился к костру.
— Постой! Погоди, товарищ младший лейтенант! — взмолился Кривко. Батов остановился. «Хитрит», — подумал он.
— Ты думаешь, мне их жалко, тряпки-то эти? И-и, ничуть! Пали ты их, только на меня не обижайся. Уж таков я есть.
В костер полетели тонкие рейтузы, комбинации, еще что-то белое мелькнуло в пламени.
— Сгори они в огне, фашистские тряпки! — подхватил Кривко, глядя на пламя. Сел возле костра. — А ты, товарищ командир, с Геркой Кривко дружбу не теряй из-за них. Пригодится. С ним, с Геркой-то, нигде не пропадешь... Это ведь я так, прощупать хотел, каков ты есть. Не люблю сопливых...
Кривко подтянул к себе мешок, достал флягу, открыл.
— Давай, командир, выпьем мировую. Война ведь. Может, завтра убьют, а мы глотки дерем друг другу...
— Дай сюда флягу!
Кривко безропотно отдал посудину и продолжал:
— А что судом-то меня стращали, тюрьмой, дак это не ново. Кому тюрьма, а мне — мать родна. Я их, тюрьмов-то, перевидал столько, сколь другой, поди, рубах не переносил на своем веку в мои-то годы.
Хмель его разбирал или с какой-то целью, но он явно бахвалился нелестным своим прошлым.
— Сколько тебе лет, Кривко?
— От роду считаю я себе — двадцать четыре года, а ежели по судимостям сосчитать — тридцать два наберется
— Это как же? — удивился Батов и тоже присел к костру по другую сторону. — Выходит, за восемь лет до рождения в тюрьме оказался!
— Нет. Первый раз сел, как и полагается в шешнадцать лет. Сразу мне пятерку всунули. Потом собрался бежать, начальничка ножичком пощекотал — червонец добавили. Вот так и пошло. Дадут срок — убегу, а то и там, на месте, добавлю. Всего-то и насобиралось столько... Я ведь и тебя мог пощекотать в затылочек.
— Не пугай: не боюсь.
— Да знаю я, что не боишься. За это и полюбил я тебя... Дай, командир, глотнуть чуток. Я ведь из милости прошу. Захочу — все равно напьюсь.
— А если я тебя арестую? — спросил Батов и налил в крышечку глоток спирта.
— Да не связывайся ты со мной, с дураком. Рази меня теперь исправишь! — Кривко жадно выхлебнул спирт, поморщился, провел кулаком по губам. — А хорошо было: ты начальничка и облаешь, ты ему и в зубы дашь, а то и на тот свет отправишь, тебе все одно — десятка, больше не давали. Уголовники мы, несознательные. А уж начальник тебя берегет пуще глазу, потому как он за тебя отвечает, а ты за него — нет.
— А теперь понял, что здесь порядки не в твою пользу?
— Как не понять! В первую очередь об этом проведал. Да ведь на свободе-то
Батов догадывался, чего стоят россказни о свободе этого жителя тюрьмы, но делал вид, что соглашается, и продолжал расспрашивать:
— Родственники у тебя есть?
— Были. Все как полагается: мать была и отец был. Еще сеструха младше меня была, в школе училась... Да ведь теперь уж лет семь, поди, или больше от них никаким слухом не пользовался. Писем-то не писал я им. Ну, и потеряли они меня, забулдыгу. Может, за упокой поминают. Не знаю...
— Так зачем же ты нахватал этого «добра»? — удивился Батов.
— А подумать хорошенько, дак и сам не знаю зачем. По привычке, пожалуй: хватай, что даром дается.
Батов поморщился, как от зубной боли. Взглянул на часы, поднялся и приказал Кривко идти спать.
— А баклажечку-то как же, товарищ командир? Она ведь у меня одна и на мне числится.
Батов повертел баклажку в руках, отдал. Пообещал:
— Если утром будешь пьян — арестую.
Кривко отправился восвояси, а Батов, посмотрев на небо, заметил, что оно хмурится. Было холодно и казалось — вот-вот брызнет дождь или пойдет снег.
Он залез в палатку, пристроился с того края, где, подтянув к подбородку колени, спал Грохотало. Потолкал его — не помогло. Втиснулся в угол, набросил шинель.
В голове роились мысли, не давали успокоиться. Еще днем Кривко казался ему таким же солдатом, как и все. Только взгляд желтых колючих глаз какой-то мрачный. А теперь попробуй в нем разберись! Чем жил этот человек на свете двадцать четыре года? Что он знает и что может вспомнить, кроме своих грязных дел и лагерей, где провел всю жизнь?
Ни в училище, ни по дороге на фронт ему не приходила в голову мысль о таких людях. Он просто забыл о их существовании. Однако Кривко и подобные ему люди существуют и, как от них ни открещивайся, — живут да еще считают, что неплохо живут. Как с ними быть? Кто знает, что взбредет в голову этому бандиту завтра?
Потом Батову припомнился первый бой... Словно перепутанные кинокадры замелькали перед его прикрытыми глазами. Вот заклубился дым, пронизанный светлыми солнечными нитями. Дым все густел, становился матово-черным, неподвижным, будто застывшим, а на его фоне появились белые мухи. А Батова словно какая-то неведомая сила потянула назад от этого замерзшего царства и бросила в мягкую черную пропасть...
Проснулся он оттого, что кто-то больно придавил ногу. Открыл глаза. Борт шинели около рта побелел от инея.
— Вот она, матушка, и за границей от нас не отстает, — послышался снаружи голос Седых. — Это зима нас напутствует, на Данциг благословляет.
Из открытой палатки виднелся ровный белый покров с голубоватым, даже, пожалуй, зеленоватым отливом. Вдали на размашистых ветвях сосен покоились невысокие снежные шапки. Под их тяжестью концы лап заметно осели. Лес выглядел торжественно-нарядным, стройным и тихим.