Горячая верста
Шрифт:
Брызгалов отвел в сторону взгляд—вопрос для него был затруднительным и неприятным.
— Он там и теперь живет, — сказал директор. — Просторная квартира, но старая и не очень удобная.
— Как же это... Николай Иванович? Лучший оператор, — его, пожалуй, все металлурги знают.
Бродов и на этот раз давал понять, что для него Лаптев это, прежде всего, хороший специалист-прокатчик. И ещё он вспомнил его военные заслуги:
— Всю войну прошел! Летчиком-то он каким был!.. Герой Советского Союза, и орденов куча. Не понимаю.
— Знаю, что Герой. Он орденов не носит, да дело тут, Вадим Михайлович, в другом: не хочет он раньше других вселяться в хорошую квартиру. Дважды мы вручали ему ключи, а он передает их тем, у кого детей больше, или жена больная, или мать-старуха... Такой человек!..
Брызгалов говорил много — он, видимо, хотел убедить в правоте Лаптева не только собеседника, но и себя. Было заметно, как боролись в нем противоречивые мысли и чувства: — он, с одной стороны, видел в поступках Лаптева благородство души, порядочность, но в то же время понимал, что, признай он его действия без оговорок, он автоматически осудил бы и весь тот установившийся на заводе порядок распределения квартир, который учитывал и другие мотивы; и в первую очередь, нужность для производства человека. Нередки были случаи, когда он же сам требовал от месткома выдать вне очереди квартиру человеку, в котором завод остро нуждался. Теперь Брызгалов вспоминал подобные случаи и испытывал угрызения совести от того, что жизнь вынуждала его порой отступать от общепринятых в нашем государстве законов и от правил, которых придерживался Павел Лаптев.
Ворошилась в глубине сознания и догадка о щекотливом положении Бродова. И было бы обоим им вдвоем неловко, не заключи Брызгалов свой рассказ о Лаптеве в простодушно-иронические рамки.
Брызгалов надеялся увидеть на лице столичного гостя ироническую улыбку, — нечто вроде жалости к выходкам чудака, но в глазах Бродова, по мере рассказа о Лаптеве, была одна озабоченность, и грустная дума, и ещё что-то печальное, но торжественное, возвышающее ум и сердце. Нет, Бродов не был склонен вышучивать чудачества своего друга — он и не видел в поступках Павла чудачеств, а, напротив, узнавал своего друга таким, каким он был на войне. Бродова тревожила иная мысль: — это сознание морального превосходства Лаптева над собой и над людьми, близкими ему, — очевидная для всех красота и святость поступков его друга.
Бродов проговорил тихо, не поворачивая к директору голову: — Да, да, конечно, Павел человек завтрашний, очевидно, такими когда-то будут все люди. Не скоро, но — будут!..
На этот раз в свои слова Бродов замешал тонкую иронию, и собеседник её услышал.
Брызгалов, поднимаясь с кресла, заключил:
— Это хорошо, что вы рассказали мне о Павле. Ему, конечно, квартиру на тарелочке не поднесешь. Но я надеюсь... Мы скоро закончим дом в центре города, и тогда все прокатчики вселятся в отдельные квартиры.
— Спасибо. Это уже хорошо.
Директор завода подошел к окну и, увидев дым, вьющийся тугими черными клубами над трубой нового стана, радостно сообщил:
— Идет.
— Кто идет?
— Стан идет.
Директор взглянул на часы.
— Вам сегодня, Вадим Михайлович, не встретить фронтового друга.
— Почему?
— По всему видно, стан хорошо пошел; часы горячие для прокатчиков. Может, позвонить ему?
— Нет, нет! Я лучше в другой раз. Не беспокойтесь.
— Да, ваш друг не из тех, кто трубит о своих заслугах, — говорил директор, прохаживаясь у окна. — У нас кроме него два Героя работают, так мы их всегда за красный стол на собраниях сажаем. А этот... Мы несколько лет и не знали... Зато работник, я вам скажу! Такого оператора ни на одном заводе не сыщешь.
— И давно он... в операторах? — А только на «Молоте», пожалуй, лет пятнадцать за пультом стоит. Какие он только станы не «объездил». У нас на заводе фоминских три построено — и каждый он обкатывал, до ума доводил. Академик-то Фомин в нем души не чает, говорит, правая рука моя.
— Пятнадцать лет и на одном месте! Раз он хорош, выдвинуть бы его — в старшие мастера, в сменные начальники. А-а?.. Николай Иванович! Людей растить надо!..
Бродов говорил в шутливом тоне, но втайне надеялся сделать товарищу какую-нибудь услугу в жизни.
Директор со вниманием слушал гостя и ничего в ответ ему не сказал. Он взял с большого стола переносную панель с множеством разноцветных кнопок, нажал одну из них. На экране появился диспетчер завода:
— Слушаю вас, товарищ директор.
— Меня интересует, как работал новый стан на прошлой неделе?
— Сводка передо мной. Бригада Лаптева: тысяча сто, тысяча двести, тысяча триста...
— Заметьте, — пояснил директор, — это в смену. Счет идет на тонны.
— ...тысяча двести, тысяча двести... Горохова: шестьсот, семьсот, пятьсот... Баркова: четыреста, триста, пятьсот, двести... Макарьева: семьсот, четыреста, пятьсот...
— Хватит, — остановил директор. — Спасибо.
И выключил телевизор.
— Видите, какая разница. А операторы тут все первоклассные.
— Да-а, — покачал головой Бродов, — Проник, значит, в тайны, неведомые для других.
— Не пожалейте время, послушайте полстранички из Лескова. Помните, может быть, есть у него повесть такая: «Запечатленный ангел». Так в этой повести человек такой выведен.
Брызгалов снял с полки томик Лескова, стал читать:
«Марой был совсем простец, даже неграмотный, что по старообрядчеству даже редкость, но он был человек особенный: видом неуклюж, наподобие верблюда, и недрист, как кабан, — одна пазуха в полтора обхвата, а лоб весь заросший крутою космой и точно мраволев старый, а середь головы на маковке гуменцо простригал. Речь он имел глупую и невразумительную, все шавкал губами, и ум у него был тугой и для всего столь нескладный, что он даже заучить на память молитву не умел, а только все, бывало, одно какое-нибудь слово твердисловит, но был на предбудущее прозорлив и имел дар вещевать и мог сбывчивые намеки подавать...»
— Но позвольте! — перебил директора Бродов. — Лаптев строен, красив и за словом в карман не лезет...
— Погодите же, имейте терпение. Я вам о природе умельства русского человека хочу поведать. Слушайте дальше:
«Мост, который мы строили на восьми гранитных быках, уже высоко над водой возрос, и в лето четвертого года мы стали на те столбы железные цепи закладывать. Только тут было вышла маленькая задержка: стали мы разбирать эти звенья и пригонять по меркам к каждой лунке стальные заклёпы, как оказалось, что многие болты длинны, и отсекать их надо, а каждый тот болт, — по-аглицки штанга стальная, и деланы они все в Англии, — отлит из крепчайшей стали и толщины в руку рослого человека. Нагревать этих болтов было нельзя, потому что тем сталь отпускается, а пилить её никакой инструмент не брал; но на все это наш Марой Ковач изымел вдруг такое средство, что облепит это место, где надо отсечь, густой колонкой из тележного колеса с песковым жвиром, да и сунет всю эту штуку в снег, и ещё вокруг солью осыпет, и вертит и крутит; а потом оттуда её сразу выхватит, да на горячее ковало, и как треснет балдой, так как восковую свечку будто ножницами и острижет. Англичане все и немцы приходили на это хитрое Мароево умудрение смотрели, и глядят, глядят, да вдруг рассмеются и заговорят сначала промеж себя по-своему, а потом на нашем языке скажут:
— Так, русс! Твой молодец; твой карош физик понимай!»
Дойдя до этого места, директор захлопнул книгу, заключил: — Конечно, Марой и Лаптев люди разные. И времена с тех пор переменились. Но одно роднит Лаптева с Мароем: изымел он такое средство, что вдвое больше других листа катает. Как же его от стана того оторвать? Он с ним намертво... со станом.
В хорошем настроении простился Бродов с директором. Лаптев был на работе; Бродов и на этот раз не мог навестить друга. Сел в машину, показал шоферу рукой на московскую дорогу.