Горячая верста
Шрифт:
— У них, русских, герои валяйс, как дрова!..
Резко повернулся и пошел к конвою.
Павел Лаптев... От него пощады не жди. Он, когда закусит удила, идет напролом. Удержу не знает, и никакие уговоры на него не действуют. Его надо убедить, склонить на свою сторону — тогда успокоится. «Я к нему заеду,— думал Вадим,— и обо всем расскажу. Он поймет, он должен меня понять...»
Вадим давно слышал о трудовых доблестях фронтового друга; то по радио возвестят о рекорде Лаптева, то на страницах газет замелькают сообщения: «...знатный прокатчик за границей», «новатор металлургии, редкое мастерство...» Он, как прежде, в воздушных боях — впереди, впереди... Неуемный!..»
Все собирался написать ему, навестить, но так и не собрался. Практической
Стал припоминать, в каком году он впервые услышал о Павле. С того времени прошло лет пятнадцать. Привык, наверное, к славе. Шутка ли сказать — известный в стране металлург. Помнится, как развернул газету с портретом Павла и ахнул: Лаптев! Командир! И хотел тогда же поздравить телеграммой, да вот... Не собрался!.. И ведь что досадно и непростительно — на «Молоте» на том же стане «2000» трудится младший брат Вадима Феликс. И отец там живет, самодеятельным ансамблем руководит. У них-то хоть и редко, но бывал Вадим, а к другу заехать не собрался. Эх, хе, хе!..
А он — нашел меня. «...Знай, я знаю это». Резанул словно пилой по сердцу.
Бродов представил, как Павел сидел на совете, слушал речи, мотал на ус. Академика Фомина он знает лично. Он, можно сказать, друг Фомина. И, конечно же, болеет за его стан, за его идеи. Дернул же меня черт брякнуть: не выйдут на проектную мощность!.. И, кажется, про Фомина... неучтивое... сболтнул...
«Павел не уймется,— донимали Бродова тревожные мысли. — Нет, не таков человек. Он, при случае, секретарю обкома скажет, министру,— а хуже того, на трибуну выйдет,— не дай бог, на таком вот совещании... как то... которое в Кремле проходило, — да публично расчепушит. Его достанет, он на полдороге не остановится!..»
Бродов сжался, точно почувствовал удар.
На язык он остер, ох, как остер... И ещё представилось, как Лаптев рассказывает о войне академику, а тот другим ученым, министру... «Бродов — трус, он меня в воздушном бою бросил».
Вадиму стало жарко.
Лаптев резок, горяч, случалось, говорил в глаза обидные вещи — это верно, но Павел не знал себе равных в воздушном бою — и этого у него не отнимешь.
Бродов с удовольствием вспоминал лаптевские «художества» в воздухе,— с удовольствием, потому что громкая слава Лаптева, летевшая тогда по фронту, озаряла и его, лаптевского ведомого; он ведь нередко прикрывал Павла и, прикрывая, сам бросался в отчаянные драки. «Почему бы этих... дерзких атак Павлу теперь не вспомнить!» — подумал Бродов. Правда, Павел был скуповат на похвалы, докладывал командиру эскадрильи двумя словами и потом, в землянке летчиков, ничего не рассказывал о воздушном бое, но если кто его спрашивал о ведомом, говорил: «Я на него надеюсь». Никогда ни в воздухе, ни на земле не делал младшему товарищу замечаний.
Бродов на минуту забыл о телеграмме Павла. Воспоминания навеяли много светлых, хороших дум; из дальних, полузабытых лет всплывали образы и картины боевой жизни, бесконечных полетов, посадок и снова полетов. Война для него была не только войной; то была ещё и пора молодости, время святых порывов. И сами фронтовые будни теперь не казались ему трудными и опасными. И тот злополучный эпизод не казался ему уж таким значительным. Павел мог бы о нём и забыть, и не вспоминать... Тем более, что тот день был для Лаптева особенно счастливым, он «припечатал» любимца Гитлера — Иоганна Клюгера.
Гора доменного шлака на правой стороне шоссейной дороги Бродову показалась чем-то похожей на огромного медведя: у носа его вспыхнуло пламя, словно зверь пробудился и выдохнул огонь; потом ещё засветилось пламя, ещё... Вагоны-опрокиды ссыпали очередную порцию металлургических шлаков. И тотчас в предрассветном полумраке показались трубы «Молота», засверкали, потянулись в глубину завода огни недавно построенного стана фоминской конструкции — флагмана отечественного, да, пожалуй, и мирового станостроения.
В другое время Бродов залюбовался бы открывающейся панорамой «Молота», но теперь он был слишком занят своими думами.
Бродов остановил машину в сторонке от проходных.
Из соседнего леса со стороны болотистых низин тянуло промозглой ноябрьской стужей; Бродов поежился, прибавил ходу.
В цех он вошел не со стороны главного входа — тут он мог бы встретиться с начальником цеха, обнаружить себя,— отыскал ворота, из которых шли большегрузные машины, юркнул в них и очутился рядом с нагревательными колодцами, в самом начале прокатного стана. Колодцы располагались на возвышенности, точно на гигантской сцене; там почти не видно было людей, и движения никакого не было, а только слышался глубокий беспрерывный шум да в вышине, под стеклянной крышей, сотрясая стены, передвигались краны. На толстых стальных канатах свисали почти до металлических плит пола лапы-крючья, приспособленные для захвата шеститонных раскаленных заготовок-слябов. Они передвигались медленно и походили на гигантские рыболовные крючки, поджидавшие добычу. Но добычи не было. И клети грубого обжима стояли без дела. Не было людей,— все, казалось, вымерло или погрузилось в заколдованный сон. Без действия стоял цех, вобравший в себя тысячи моторов, машин, механизмов, приборов — стан, таивший титаническую силу.
Из недельной его продукции можно сварить металлический ремень такой длины, что им можно опоясать земной шар. Бродов в день пуска стана сам высчитывал эти цифры. Давая интервью журналистам, он с гордостью говорил, что возглавляемый им, Бродовым, институт создавал систему автоматики для многих агрегатов стана. И ещё, выражая к стану свое собственное отношение, он сказал журналистам: даже развитая капиталистическая страна, имея такое сооружение, почитала бы себя богатой. И сказал фразу, которая обошла многие газеты: «Были времена, когда богатство нации определялось состоянием обуви, теперь же могущество страны наиболее полно выражает количество производимого металла, и не просто металла, а металлургической продукции широкого ассортимента». На вопрос журналистов о степени автоматизации стана Бродов отвечал одной и той же фразой: все процессы стана автоматизированы.
Теперь же, глядя на бездействующий стан, подумал: «Вот тебе и автоматизация». Подстегнутый этой мыслью и раздраженный ею, он уже хотел послать кого-нибудь за начальником цеха и уже взошел на металлическую лестницу, ведущую на «сцену» с нагревательными колодцами, но тут в одно мгновение стан пробудился, тысячи колес, шестерен, валков закрутились, лампочки на щитах вспыхнули и замигали, а в следующий миг пол «сцены» с лязгом разломился и дымящие огнем пасти колодцев разверзлись; из недр их, ослепляя все вокруг, жарко дохнуло пламя. Над одним из колодцев замаячили нити стальных канатов, и тут же на крючке, словно жар-птица, засиял огненный шеститонный сляб. Его опустили на рольганги, и он, покачиваясь на валках, набирая скорость, устремился в клеть грубого обжима. А вслед за ним по рольгангам бежал второй сляб, третий... ещё несколько секунд — и вся линия стана озарилась горячим светом, и кабина главного оператора клети грубого обжима, точно рубка корабля, освещенная вечерним солнцем, заиграла бликами от искр, вздымавшихся в местах, где могучие валы «жамкали» прямоугольную заготовку, тянули её в длину, раскатывали в лист.
Стан пошел...
По линии стана на фоне багровых всполохов то там, то здесь маячили силуэты людей. Их было мало, они, если б случилась надобность, не могли подать друг другу голос. Каждая рабочая точка имела телефонную связь, аварийные сигналы, и кое-где вмонтированы телекамеры. Против каждой клети — а их было на линии девять,— прижавшись к стене под самым потолком, «играла» бликами огней кабина, похожая на корабельную рубку — то были операторские посты. За стеклом — оператор, один из девяти капитанов стана. Вон та первая кабина — главная; там Старший оператор стана, там Павел Лаптев... Вон силуэт над пультом,— не он ли?..