Горячее молоко
Шрифт:
Она взглянула на «бандитские» часы у себя на запястье. Они все еще тикали. Показывали точное время. Она чего-то ждала, пока тикали часы. Отказ от всех лекарств дался ей непросто. А ожидание новых приступов боли стало заметным приключением в ее жизни. Томясь этим ожиданием, она отрывала мельчайшие кусочки белого хлебного мякиша, скатывала их в шарики и часами мусолила во рту. Эти хлебные катышки напоминали таблетки и немного ее успокаивали. Она ждала. Каждый день ждала чего-то такого, что может и не случиться вовсе. Как было не вспомнить стишок, выученный еще в первом классе:
По лестнице вверх я однажды шагал,
И вдруг, кого не было там, повстречал,
Назавтра опять не пришлось повидаться.
Когда ж перестанет он мне не являться?
— Уж не знаю, чего ты ждешь, но этого может попросту не случиться, — сказала я. — Вчера ведь ничего не произошло, и сегодня тоже.
Я спросила, не хочет ли она перекусить чем-нибудь поплотнее хлеба.
— Да нет же. Я ем только для того, чтобы не принимать лекарства на пустой желудок.
Такое заявление меня озадачило; я отвернулась и вперилась взглядом в заставку на разбитом экране ноутбука.
— Я нагоняю на тебя тоску, София. Мне и самой тоскливо. Чем сегодня будешь меня развлекать?
— Сегодня развлекать меня будешь ты, — произнесла я, определенно набираясь дерзости.
Она поджала губы, напустив на себя крайне обиженный вид.
— Ты считаешь, беспомощный человек, страдающий от боли, — это клоун?
— Да нет, я так не считаю.
На экранной заставке как в тумане проплывали незнакомые созвездия. Одно смахивало на теленка. Найдет ли он травку в этой галактике? Если нет — будет питаться звездами.
Роза ткнула меня в плечо.
— Я сказала доктору, что у меня хроническое дегенеративное заболевание. Он признался, что почти ничего не знает о хронической боли. Говорит, что современного пациента это, наверно, удивляет… вот и я удивляюсь… за что мы вообще ему платим? Он сказал, что моя боль пока еще не поддается расшифровке. Но я-то знаю, что день ото дня боль усиливается.
— Ноги болят?
— Нет, но я их не чувствую.
— Тогда в каком месте боль усиливается день ото дня?
Она закрыла глаза. Она открыла глаза.
— Ты могла бы мне помочь. Могла бы сходить в farmacia и купить болеутоляющие таблетки. София. Здесь, в Испании, их отпускают без рецепта.
Когда я отказалась, мама сообщила, что я толстею. Потребовала чашку чая, йоркширского. Она скучала по Йоркширским долинам, которых не видела двадцать лет. Я принесла чай в кружке с надписью «ЭЛВИС ЖИВ». Выхватив кружку, она скуксилась, будто ей навязывали какое-то непрошеное зелье. А может, она скорбно поджимала губы из-за надписи «ЭЛВИС ЖИВ»? Не развеселит ли ее напоминание о том, что вообще-то Элвис умер? Недовольство. Неудовольствие. Неудовлетворенность. Можно было подумать, она обитает в многоэтажке под названием «Небоскреб Недовольства». Неужели и мне туда дорога? А? Не поставила ли Роза меня на очередь? А вдруг иное место жительства окажется мне не по средствам? Надо удалить свое имя из этого списка, из очереди отчаявшихся дочерей-неудачниц, что тянется от начала времен.
Роза сидела в своем кресле. Со спины она являла собой жалкое зрелище. Сама беззащитность. Вообще говоря, истинная сущность человека открывается со спины. Забранные наверх волосы обнажили шею. Да, волосы-то редеют. На шею спадает пара завитков; плечи, несмотря на характерный для пустыни зной, укутаны жакетом; эту привычку она переняла у бабушки, подумала я, а теперь вот привезла с собой в Альмерию. Очень уж трогательно выглядел этот жакет. Моя любовь к матери — как топор. Слишком глубоко ранит.
— Ты в порядке?
Сколько себя помню, этот вопрос обычно задавала ей я. Если не вслух, то про себя: как мама — в порядке? Как самочувствие? Роза обратилась ко мне сердито, может, даже в некотором недоумении; мне пришло в голову, что раньше она, вероятно, не задавала этот вопрос, чтобы не выслушивать ответ. Вопросы и ответы — сложный код, подобный структурам родства.
О = Отец.
М = Мать.
ОП = Одного пола.
ПП = Противоположного пола.
БС (братья / сестры) у меня отсутствуют, равно как и Д (Дети), С (Супруг) и Крестные Родители (в нашей терминологии — фиктивные родственники — на них тоже могут возлагаться конкретные обязанности).
Со мной не все в порядке. Далеко не все, причем уже давно.
Но я не призналась ей, что у меня опустились руки, что мне стыдно быть мямлей и все такое прочее; что мне хочется расширить свою жизнь, но пока не хватает дерзости урвать для себя желаемое; что мне боязно волею судеб закончить так же, как и она, — влачить жалкое существование, и как раз поэтому я ищу ответ на беседу, которую ведут ее непослушные ноги со всем миром, и вместе с тем страшусь, как бы у нее не обнаружился дефект позвоночника или какой-нибудь серьезный недуг.
В тот вечер на юге Испании слово это, «серьезный», не шло у меня из головы. Было семь часов вечера; смеркалось, долгий солнечный день катился к закату; пристально глядя на треснувшую космологию разбитых одиноких звезд и млечных облаков, я вдруг услышала слетающую с моих же уст жалобную песнь про неверный курс и сбившийся с пути звездолет, про гермошлем и какие-то неполадки, про отсутствие связи с Землей и невозможность хоть до кого-нибудь достучаться.
Роза, как я увидела, зашаркала ступнями; левая нога, обутая в тапок, дергалась в лодыжке; непонятно, кому я все это рассказывала: то ли М, то ли О, то ли С или БС, а может, фиктивной крестной или даже Ингрид Бауэр. Из кафе на площади доносился запах жареного кальмара, а мне так не хватало Англии, тостов, чая с молоком и дождевых облаков. В те мгновения голос мой звучал совсем как в Лондоне, моем родном городе. Я вышла из комнаты. Мама стала меня окликать, снова и снова выкрикивая «София… София… София», а потом громко, но беззлобно заголосила; наверное, мне хотелось, чтобы моя мать, походившая на привидение, поднялась из расколотых звезд китайского производства и сказала: «Завтра будет новый день, ты обязательно приземлишься, вот увидишь».
Пройдя на кухню, я увидела на столе вазу, стилизованную под древнегреческую, украшенную изображениями рабынь с кувшинами воды на головах. Схватив эту вазу, я швырнула ее об пол. Осколки разлетелись во все стороны, а мне из-за впрыснутого медузами яда почудилось, что я плыву.
Подняв глаза, я увидела, что мама стоит — да-да, стоит — на кухне среди осколков греческой вазы. Рослая. В накинутом на плечи жакете. Всю жизнь она работала, хорошо водила машину, но в Древней Греции не была бы причислена ни к гражданам, ни к чужеземцам. В руинах, которые некогда представляли собой целую цивилизацию, видевшую в таких, как она, лишь детородный сосуд, у нее не было бы никаких прав. А я, дочь, швырнула этот сосуд на пол и разбила вдребезги. Моя мать какое-то время пыталась его склеить. Научилась готовить для отца соленый козий сыр, я же помню, я помню: нагревала молоко, добавляла йогурт, сычужный фермент, нарезала ломтями створоженный продукт и распределяла по банкам, прокладывая марлей и заливая рассолом. Жарила для отца баранину с пряностями, о которых и слыхом не слыхивала в родном Уортере, что в графстве Йоркшир, но когда отец ушел, выяснилось, что оплачивать счета сыром и приправами невозможно — это я помню, хорошо помню, а потому ей пришлось забыть про кухню и заняться делом; помню, как она выключила духовку, надела пальто, вышла на парадное крыльцо — а там на коврике сидит волк, она его шуганула, нашла работу, губы не поджимала, ресницы не подвивала, а просиживала день за днем в библиотеке, индексируя книги, но при том не забывала ухаживать за волосами: гладко зачесывала их наверх и скрепляла одной-единственной шпилькой.