Господа Головлевы
Шрифт:
– Стойте! не шумите! кто-то едет! – говорит она.
Иудушка с Евпраксеюшкой тоже прислушиваются, но без результата.
– Говорю вам: едут! Вона… чу! ветром сюда вдруг подуло… Чу! едет! и даже близко!
Вновь начинают вслушиваться и, действительно, слышат какое-то далекое позвякивание, то доносимое, то относимое ветром. Проходит минут пять, и колокольчик слышится уже явственно, а вслед за ним и голоса на дворе.
– Молодой барин Петр Порфирьич приехали! – доносится из передней.
Иудушка встал и застыл на месте, бледный как полотно.
Петенька вошел как-то вяло, поцеловал у отца руку, потом соблюл тот же церемониал относительно бабушки, поклонился Евпраксеюшке
Петенька был неразговорчив. На все восклицания отца: вот так сюрприз! ну, брат, одолжил! а я-то сижу да думаю: кого это, прости Господи, по ночам носит? – ан вот он кто! и т. д. – он отвечал или молчанием, или принужденною улыбкою. А на вопрос: и как это тебе вдруг вздумалось? – отвечал даже сердечно: так вот, вздумалось и приехал.
– Ну, спасибо тебе! спасибо! вспомнил про отца! обрадовал! Чай, и про бабушку-старушку вспомнил?
– И про бабушку вспомнил.
– Стой! да тебе, может быть, вспомнилось, что сегодня годовщина по брате Володеньке?
– Да, и про это вспомнилось.
В таком тоне разговор длился с полчаса, так что нельзя было понять, взаправду ли отвечает Петенька или только отделывается. Поэтому как ни вынослив был Иудушка относительно равнодушия своих детей, однако и он не выдержал и заметил:
– Да, брат, неласков ты! нельзя сказать, чтоб ты ласковый сын был!
Смолчи на этот раз Петенька, прими папенькино замечание с кротостью, а еще лучше, поцелуй у папеньки ручку и скажи ему: извините меня, добренький, папенька! я ведь с дороги, устал! – и все бы обошлось благополучно. Но Петенька поступил совсем как неблагодарный.
– Каков есть! – ответил он так грубо, словно хотел сказать: да отвяжись ты от меня, сделай милость!
Тогда Порфирию Владимирычу сделалось так больно, так больно, что и он уж не нашел возможным молчать.
– Кажется, как я об вас заботился! – сказал он с горечью, – даже и здесь сидишь, а все думаешь: как бы получше да поскладнее, да чтобы всем было хорошохонько да уютненько, без нужды да без горюшка… А вы всё от меня прочь да прочь!
– Кто же… вы?
– Ну, ты… да, впрочем, и покойник, царство ему небесное, был такой же…
– Что ж! я вам очень благодарен!
– Никакой я от вас благодарности не вижу! Ни благодарности, ни ласки – ничего!
– Характер неласковый – вот и все. Да вы что всё во множественном говорите? один уж умер…
– Да, умер, Бог наказал. Бог непокорных детей наказывает. И все-таки я его помню. Он непокорен был, а я его помню. Вот завтра обеденку отстоим и панихидку отслужим. Он меня обидел, а я все-таки свой долг помню. Господи ты Боже мой! да что ж это нынче делается! Сын к отцу приехал и с первого же слова уже фыркает! Так ли мы в наше время поступали! Бывало, едешь в Головлево-то, да за тридцать верст все твердишь: помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! Да вот маменька живой человек – она скажет! А нынче… не понимаю! не понимаю!
– И я не понимаю. Приехал я смирно, поздоровался с вами, ручку поцеловал, теперь сижу, вас не трогаю, пью чай, а коли дадите ужинать – и поужинаю. С чего вы всю эту историю подняли?
Арина Петровна сидит в своем кресле и вслушивается. И сдается ей, что она все ту же знакомую повесть слышит, которая давно, и не запомнит она когда, началась. Закрылась было совсем эта повесть, да вот и опять, нет-нет, возьмет да и раскроется на той же странице. Тем не менее она понимает, что подобная встреча между отцом и сыном не обещает ничего хорошего, и потому считает долгом вмешаться в распрю и сказать примирительное слово.
– Ну-ну, петухи индейские! – говорит она, стараясь придать своему поучению шутливый тон, – только что свиделись, а уж и разодрались! Так и наскакивают друг на дружку, так и наскакивают! Смотри, сейчас перья полетят! Ах-ах-ах! горе какое! А вы, молодцы, смирненько посидите да ладком между собою поговорите, а я, старуха, послушаю да полюбуюсь на вас! Ты, Петенька, – уступи! Отцу, мой друг, всегда нужно уступить, потому что он – отец! Ежели иной раз и горькунько что от отца покажется, а ты прими с готовностью, да с покорностью, да с почтением, потому что ты – сын! Может, из горького-то да вдруг сладкое сделается – вот ты и в выигрыше! А ты, Порфирий Владимирыч, – снизойди! Он – сын, человек молодой, неженный. Он семьдесят пять верст по ухабам да по сугробам проехал: и устал, и иззяб, и уснуть ему хочется! Вот чай-то уж кончили, вели-ка подавать ужинать, да и на покой! Так-то, други мои! Разбредемся все по своим местам, помолимся, ан сердце-то у нас и пройдет. И все какие у нас дурные мысли были – все сном Бог прогонит! А завтра ранехонько встанем да об покойнике помолимся. Обеденку отстоим, панихидку отслушаем, а потом, как воротимся домой, и побеседуем. И всякий, отдохнувши, свое дело по порядку, как следует, расскажет. Ты, Петенька, про Петербург, а ты, Порфирий, про деревенское свое житье. А теперь поужинаем – и с Богом, на боковую!
Это увещание оказывает свое действие не потому, чтобы оно заключало что-нибудь действительно убедительное, а потому что Иудушка и сам видит, что он зарапортовался, что лучше как-нибудь миром покончить день. Поэтому он встает с своего места, целует у маменьки ручку, благодарит «за науку» и приказывает подавать ужинать. Ужин проходит сурово и молчаливо.
Столовая опустела, все разошлись по своим комнатам. Дом мало-помалу стихает, и мертвая тишина ползет из комнаты в комнату и наконец доползает до последнего убежища, в котором дольше прочих закоулков упорствовала обрядовая жизнь, то есть до кабинета головлевского барина. Иудушка наконец покончил с поклонами, которые он долго-долго отсчитывал перед образами, и тоже улегся в постель.
Лежит Порфирий Владимирыч в постели, но не может сомкнуть глаз. Чует он, что приезд сына предвещает что-то не совсем обыкновенное, и уже заранее в голове его зарождаются всевозможные пустословные поучения. Поучения эти имеют то достоинство, что они ко всякому случаю пригодны и даже не представляют собой последовательного сцепления мыслей. Ни грамматической, ни синтаксической формы для них тоже не требуется: они накапливаются в голове в виде отрывочных афоризмов и появляются на свет Божий по мере того, как наползают на язык. Тем не менее, как только случается в жизни какой-нибудь казус, выходящий из ряда обыкновенных, так в голове поднимается такая суматоха от наплыва афоризмов, что даже сон не может умиротворить ее.