Господа офицеры
Шрифт:
Поручик молча поклонился и вышел из палатки.
Он никому не стал рассказывать о рапорте Медведовского: это было его дело, за которое он отныне нес полную меру ответственности. Поручик до сих пор ощущал холодок в спине от последних слов Хорватовича и понимал, что синеглазый командир корпуса сказал их не ради фразы. Здесь яростно боролись за дисциплину и боеспособность и не стеснялись подчас прибегать к самым крутым мерам: полковник лично расстрелял войника, бросившего в бою раненого товарища, об этом писали все газеты.
Тюрберт уже увел свои пушки на позицию, а болгары держались
– Отпустили или вправду сбежал?
– Сбежал, – сказал Отвиновский. – Не уследили, виноваты.
Кирчо выругался и ушел. И появился ледок в отношениях.
– Идем на пополнение стрелковой роты, – сказал Олексин. – Сообщите об этом болгарам, Отвиновский. Мы с Совримовичем поищем командира.
По дороге в кафану, которая стояла на отшибе, за строгими линиями штабных палаток и шалашей, говорил один Совримович. Рассказывал о встрече со знакомым офицером, о турках, редких боях и о слухах. Он был неравнодушен к слухам, любил извлекать из них доказательства собственных выводов, за время похода скучал без новостей и с удовольствием сыпал ими. О Черняеве, о докладе сербского военного министерства, о злоупотреблениях интендантства, о князе Милане, тайком примерявшем королевскую корону, о демонстративном отъезде группы русских волонтеров в Россию…
– Студенты, – несколько пренебрежительно комментировал он, – недовольны позицией сербских властей, обвиняя их в саботаже и чуть ли не в тайном сговоре с Портой…
Олексин не слушал. Он вновь с ужасом вспоминал рапорт Медведовского и внутренне благодарил судьбу, что счастливо избежал позорной высылки на родину. Нет, он и сейчас не жалел, что отпустил Ислам-бека, и, хотя упоминание Хорватовича о вырезанных селах тревожило его совесть, поручик твердо был убежден, что полковник сильно преувеличил жестокости, творимые черкесами в Сербии.
И все же главное место в его размышлениях занимал сейчас Хорватович. Поручик думал о нем почти с восторгом не только потому, что сербский полковник спас его честь и карьеру, но и высоко оценивая ловкость, с которой Хорватович использовал рапорт в общих боевых целях. Да, он взвалил на плечи поручика нелегкую ношу, но взвалил, понимая, что Олексин с благодарной радостью ухватится за нее. «А все-таки все к лучшему, – с неистребимой юношеской верой в счастливую звезду думал Гавриил, входя в шумную кафану. – Если бы не случай, ни за что бы мне не получить такого участка».
В тесной кафане было дымно и людно, но толстый хозяин в грязном фартуке мгновенно нашел для них место, поспешно выпроводив из-за столика двух сербских войников.
Совримовичу это не понравилось:
– Напрасно вы их потревожили.
– Никак не можно, никак не можно! – на плохом русском языке кричал хозяин, проникновенно прижимая к засаленной груди волосатые пальцы. – Все – для господ русских волонтеров. Вы проливаете кровь за нашу Сербию…
– Но мы не затем пришли…
– Никак не можно! Бутылочку вина, одну бутылочку! – Тут хозяин понизил голос до интимной доверительности: – Есть настоящее французское. Только для вас, господа, только для вас.
Он тут же исчез, с профессиональной ловкостью обходя посетителей. Офицеры сели, оглядывая набитое людьми помещение.
Русских здесь было много, и поэтому на них никто не обращал внимания. Ели и пили с той грубоватой бесцеремонностью, к которой с удовольствием прибегают мужчины, сойдясь по случаю, изо всех сил изображая бывалых рубак и хвастаясь бесшабашной удалью. Громко говорили, громко смеялись, вмешиваясь в разговоры соседей и не стесняясь в шутках. В основном это была молодежь, хотя попадались лица, довольно потрепанные возрастом и жизнью. Офицеры и солдаты придерживались своих компаний, но столы располагались рядом, плечи касались друг друга, а разговоры и шутки часто пересекались: волонтерское платье несколько уравнивало социальные группы, и Совримович сразу обратил на это внимание.
– Этак мы потеряем армию, Олексин: солдат не должен видеть пьяного офицера. А уж коль начнет пить с ним, в атаку его не поднимешь.
– Они хоть за разными столами, Совримович. Вы посмотрите направо.
Правее их за большим графином ракии сидели худой, сморщенный старик в русском полковничьем мундире и рослый краснорожий волонтер. Оба одинаково навалились на столик, едва не касаясь друг друга низко склоненными лбами, и одинаково молчали.
– Держу пари, это и есть полковник Устинов, у которого мне надлежит принимать роту.
– Я вам не пешка! – вдруг побагровев, крикнул полковник. – Да-с, не пешка! Я – русский офицер, я тридцать лет верой и правдой! Да-с! А меня – в пешки, в пешки! Почему не русские командуют, почему, я вас спрашиваю? Почему? Интриги, господа? Не позволю! Не позволю, чтоб русский мундир… – Он ткнул солдата в плечо. – Ты видишь этот мундир? Видишь?
– Так точно, – невнятно пробормотал солдат, привычно думая о своем. – Как же. Мундир – это точно.
– Этот мундир свят, – с пьяной проникновенностью сказал полковник. – Он вознесен волею его императорского величества и матушки-России. Вознесен! Во всех столицах славой покрыт. Во всех, милостивый государь, не извольте спорить. Все – дерьмо, только русские воюют. Только русские! А меня – в подчинение. К кому? К австрийскому сербу?
– Ах ты горе горькое! – крикнул солдат, хватив кулаком по столу.
За столиком воцарилась тишина. Полковник долго и тупо глядел на собутыльника пьяными красными глазками.
– Горе? Какое у тебя может быть горе, дубина?
– Детки мои, детки, – всхлипнул волонтер. – Троих оставил. Троих!
– Детки?.. Да. Наливай. Наливай, Белиберда, за деток. Ты зачем сюда ехал? Какая твоя идея?
– Чего?
– Доложи.
– Я, это… Турку бить!
– Молодец! – Полковник чокнулся глиняной кружкой и лихо отправил ее содержимое в неаккуратно заросший рот. – Я православный, милостивый государь, да-с. И горжусь! Когда российский человек жизни своей не щадит, извольте в ножки ему за это. В ножки! А мне – роту. Роту! А серб воевать не хочет. Ты заметил? Не хочет, подлец этакий!