Господин Мани
Шрифт:
— Ага… А днем мы нагнали этих русских паломников, которые, почувствовав близость Иерусалима, сорвали с голов меховые шапки и от избытка благоговения решили проделать остаток пути на коленях. Так они и ползли узкой змейкой, извивающейся по тропинке, от раскидистых дубов к молодым дубкам, пока не выбрались к монастырю Креста, утопающему в ярко-красных цветах в своей уютной низине, — и вдруг — Иерусалим: стена, башня, купол, строгие четкие линии, как стих Торы, начертанный на горизонте.
И вот уже я один иду по его узким улочкам вслед за кавасом консульства.
— Потому что Иосеф поспешил первым делом отвести лошадей консулу и рассказать ему, как мы добрались; меня же с багажом послал с кавасом через базар. Тот шел впереди, стуча палкой но плитам мостовой и указывая мне путь. Показал он мне и ступени, по которым я поднялся, дверь же ему передо мной открывать не пришлось — она была открыта. Я замешкался на пороге, а подняв глаза, увидел в зеркале, висевшем напротив
— Настолько потерял голову…
— Но минутку… Пожалуйста…
— Минутку… Мадам… Вы-то сами не в состоянии оценить какое это поразительное сходство. Но именно поэтому, я думаю, вас так тянуло в Бейрут — чтобы увидеть свое отражение и соединить его с моим несчастным сыном, быстро, тайком… А?
— Мы ничего не знали. Что мы могли знать?
— Никто и оглянуться не успел, как они уже были помолвлены… Даже хахам был поставлен, по сути, перед свершившимся фактом…
— Да, вы похожи до ужаса…
— Да, даже сейчас. Господин и учитель… Слышит ли он меня? Когда я гляжу сейчас на роббису, я вижу Тамар через тридцать лет… Из одного зерна… Те же черты, правильные и миловидные.
— Вначале она немного смутилась, зарделась, но тут же подошла, поцеловала мне руку, и я ее благословил. Она взяла у меня из рук мои вещи, отнесла и поставила, мягко и почтительно, у вашей девичьей кровати, мадам, под большим окном, сверху слегка закругленным, и все свои ночи в Эрец-Исраэль, теплые и холодные, я провел в этой кровати. Она накрыла на стол, подогрела воду, чтобы я мог омыть руки и ноги, и так прислуживала мне до захода солнца. Я заметил, что отсутствие мужа, который задержался у консула и не спешит к жене, хотя не был дома целых семь дней, ее не удивляет и не злит, словно она привыкла, что сначала консул, а она уж потом. Когда я помылся и поел, она пошла за отцом — чтобы он увидел меня уже чистым и сытым. Мы познакомились, и Валеро повел меня в синагогу на маарив. Потом мы разговорились, он оказался очень милым и обходительным человеком, мы беседовали о Иерусалиме, об эпидемиях, здесь свирепствующих. Опустилась ночь, мы зажгли свечи. Только тогда вернулся Иосеф, в темноте с керосиновой лампадой в руках, еще не отдохнув с дороги, которая только сейчас для него закончилась. Он галантно поклонился жене и сидящим рядом с ней, в руках его была уже не котомка, с которой он путешествовал, а папка с бумагами, принесенными из консульства, по рассеянности, в запале он заговорил с нами по-английски, но скоро опомнился. И тут, уважаемый хахам и мадам Флора, я понял, что он одержим некой мыслью, которая важнее для него чем семья, есть у него "идэ фикс", [99] как говорят французы, которая ему дороже чем потомство…
99
Навязчивая идея (фр.).
— Его собственное, мадам.
— Конечно…
— Сейчас… Сейчас-сейчас…
— Очень коротко…
— А что он будет есть?
— Так чем же помешает нам эта каша?
— Разумеется…
— Потому что, учитель, может быть, именно слова донны Флоры взволновали ум мальчика, придали ему веру в свои силы. Ваши рассказы о Иерусалиме, мадам, по ночам, когда он лежал подле вас в кровати хахама, заронили в душу ребенка мечты о великих свершениях, он поверил, что мир, если захотеть, можно перекатывать с боку на бок, как яйцо, не повредив скорлупы и не пролив содержимого, и для этого достаточно обрывков тех мыслей, которые невзначай обронил хахам, а он потрудился и поднял. Ибо не прошло и нескольких дней, как мне стало ясно: не только, чтобы сделать мне приятное, будил он феллахов, вытаскивал их, заспанных, на улицу, делил между ними четверть бишлика, чтобы они составили «миньян», пока я читаю каддиш. С того самого момента, как он приехал сюда за Тамар, чтобы увезти ее в Стамбул, а она отказалась, он крепко-накрепко решил для себя, что раз уж ему суждено остаться в Иерусалиме, то все, кого он видит вокруг, должны быть евреями, пусть евреями, еще не знающими, что они евреи, или евреями, позабывшими об этом. Поэтому он и говорил с ними так по-дружески, так сочувственно — больно ему, что у них отбило память, тревожно за них: шутка ли, какое потрясение их ожидает, когда они вспомнят, когда у них откроются глаза, а ведь это не за горами. И он вместе с английским консулом делает все, чтобы подготовить их к этой минуте, чтобы как-то смягчить неизбежный удар.
— Да, моя досточтимая госпожа. Слушаете ли вы меня, мой господин и учитель? Эта мысль свила себе гнездо в сердце моего сына, въелась в кровь, стала "идэ фикс"…
— Трудно сказать, кто шел на поводу у кого, кто задавал тон, потому что ведь консул, как свойственно англичанам, видит в нас, евреях, не живых людей, а героев неких сказаний, сошедших со страниц Ветхого завета и держащих путь на страницы Нового, куда им суждено попасть по окончании дней, и только нужно присматривать за ними, чтобы они не забрели по ошибке в какую-нибудь другую книгу. И поэтому я сразу понял, что мне предстоит защищать и охранять только что заключенный брак, семейное счастье моего единственного сына.
— Конечно. Уже на следующий день поутру явился кавас и принес приглашение на полуденный чай от консула и его жены. Я купил себе новую феску, Тамар почистила и погладила мой пиджак, и мы втроем вышли при всем параде на улицы Иерусалима, где царил в это время суток свет, словно пропущенный сквозь корицу.
— Он живет возле церкви Гроба господня…
— Нет, по улице Муграби. Через двор Бахара и по лестнице Навона. Обойти сзади винный магазин Дженио, со двора Хальфона…
— Нет, не того Хальфона. "Маленького Хальфона", который женат на дочери раввина Ардити.
— Ашкеназы живут пониже, но…
— Мы проходили там, мадам. Это уже не пустырь.
— И за Хурвой. Ашкеназы лезут из всех щелей.
— Пока еще нет, но настроят и там. Что поделать, мадам? Когда вы уезжали, Иерусалим был величественным и священным, но время идет и все меняется, даже города.
— Конечно, покороче, но я должен все-таки рассказать вам все: о его радостях и горестях, о его вкусах и запахах, потому что сейчас я еще в Иерусалиме, важный и желанный гость, гость, который, как все надеются, скоро уедет, а не застрянет надолго. Консул и его жена приняли меня очень радушно, консул даже пытался говорить со мной на иврите…
— Да, мадам, на иврите, возвышенном, как в книгах Пророков. Тем временем заходят и другие гости: престарелый шейх из Кфар-Шиллоах, специально приглашенный, чтобы мне не было скучно; его милейший сын, тоже работающий писарем в консульстве; паломники из Франции; английские леди, попивающие чай, посасывающие наргиле [100] и непрестанно поражающиеся своим собственным словам; немецкий шпион в темном костюме, ведущий под руку крещеного австрийского еврея, и прочие, и прочие, и прочие. Но я, мадам, я, мой господин и учитель, ни на секунду не забывал о миссии, которую сам возложил на себя, и потому, прислушиваясь к словам, ко мне обращенным, и выражая должное восхищение, как приличествует воспитанному гостю, ибо сказано: "Кто почитаем? Тот, кто почитает других", я не сводил глаз с Тамар, мадам, которая явно чувствовала себя не в своей тарелке, выделялась среди всех этих англичанок словно нежный ягненок среди мосластых кобылиц. На нее падал свет, словно пропущенный через прозрачное вино, она рассеянно улыбалась сама себе, задумчиво глядя в пространство. Присмотревшись, я понял, что эта рассеянность идет не от внутренней полноты, а от пустоты, как будто она только еще помолвлена и еще не вступила в брак со всем отсюда вытекающим. И я возблагодарил Всевышнего за то, что Он привел меня в Иерусалим…
100
Наргиле — восточный курительный прибор (перс.).
— Я имею в виду как женщина…
— Нет, никаких выкидышей… Ничего…
— Ничего. В общем, мадам, о чем тут говорить? С этого «ничего» я и начал свою миссию — выхаживать этот брак, чтобы он принес плод, а не закончился только "идэ фикс", обреченной в конце концов потерпеть фиаско. Ночью, когда мы расходились по домам, помахивая друг другу при прощании, как принято в Иерусалиме, лампадами, которыми каждый освещал себе путь, когда мы шли по узким извилистым улочкам вслед за кавасом, стучащим тростью по плитам, чтобы оповестить всех исчадий ада о нашем приближении, я понял, что мне суждено застрять тут надолго — поселиться в доме молодоженов, затаиться в выделенной мне комнатке, закопаться глубоко под одеялами в отведенной мне кровати и оттуда следить за тем, чтобы брак достиг своей истинной цели. В этом и была причина моего «исчезновения», "диспарисьона", [101] которое так напугало вас. Слышит ли меня мой господин и учитель? О если бы он хоть раз благосклонно кивнул головой!
101
Диспарисьон — исчезновение (фр.).