Господин мой–время
Шрифт:
Чего не написала! Всёнаписала!
Комната ждала, чешская стипендия ждала. И чехи ждали. И друзья, обреченные на рабство, ждали.
Ия — ждала.
Через несколько дней, раскрывши «Руль», читаю в отделе хроники, что такого-то ноября 1923 года отбыл в Советскую Россию писатель Андрей Белый.
Такое-то ноября было таким-то ноября его вопля ко мне. То есть уехал он именно в тот день, когда писал ко мне то письмо в Прагу. Может быть, в вечер того же дня.
— А меня он все-таки когда-нибудь вспоминал? — спросила я в 1924 году одного из последних очевидцев Белого в Берлине, приехавшего
Тот, с заминкой…
— Да… но странно как-то.
— То есть как — странно?
— А — так: «Конечно, я люблю Цветаеву, как же мне не любить Цветаеву: когда она тоже дочь профессора…» Сами посудите, что…
Но я, молча, посудила — иначе.
Больше я о нем ничего не слыхала.
Ничего, кроме смутных слухов, что живет он где-то под Москвой, не то в Серебряном Бору, не то в Звенигороде (еще порадовалась чудному названию!), пишет много, печатает мало, в современности не участвует и норядочно-таки — забыт.
(Geister auf dem Gange) …Und er hat sich losgemacht! [156]
10–го января 1934 года мой восьмилетний сын Мур, хватая запретные «Последние новости»:
— Мама! Умер Андрей Белый!
— Что???
— Нет, не там, где покойники. Вот здесь.
Между этим возгласом моего восьмилетнего сына и тогдашней молитвой моей трехлетней дочери — вся моя молодость, быть может, — вся моя жизнь.
Умер Андрей Белый «от солнечных стрел», согласно своему пророчеству 1907 года.
156
(Духи в сенях)
И он освободился! (нем.)
то есть от последствий солнечного удара, случившегося с ним в Коктебеле, на бывшей даче Волошина, ныне писательском доме. Перед смертью Белый просил кого-то из друзей прочесть ему эти стихи, этим в последний раз опережая события: наше посмертное, этих его солнц, сопоставление: свое посмертье.
Господа, вглядитесь в два последних портрета Андрея Белого в «Последних новостях».
Вот на вас по каким-то мосткам, отделяясь от какого-то здания, с тростью в руке, в застывшей позе полета — идет человек. Человек? А не та последняя форма человека, которая остается после сожжения: дохнешь— рассыпется. Не чистый дух? Да, дух в пальто, и на пальто шесть пуговиц— считала, но какой счет, какой вес когда-либо кого-либо убедил? разубедил?
Случайная фотография? Прогулка? Не знаю, как другие, я, только взглянув на этот снимок, сразу назвала его: переход.Так, а не иначе, тем же шагом, в той же старой шляпе, с той же тростью, оттолкнувшись от того же здания, по тем же мосткам и так же перехода не заметив, перешел Андрей Белый на тот свет.
Этот снимок — астральный снимок.
Другой: одно лицо. Человеческое? О нет. Глаза — человеческие? Вы у человека видали такие глаза? Не ссылайтесь на неясность отпечатка, плохость газетной бумаги, и т. д. Все это, все эти газетные изъяны, на этот раз, на этот редкий раз поэту— послужило. На нас со страницы «Последних новостей» глядит лицо духа, с просквоженным
На панихиде по нем в Сергиевском Подворье, — православных проводах сожженного, которыми мы обязаны заботе Ходасевича и христианской широте о. Сергия Булгакова, — на панихиде по Белом было всего семнадцать человек— считала по свечам — с десяток из пишущего мира, остальные завсегдатаи. Никого из писателей, связанных с ним не только временем и ремеслом, но долгой личной дружбой, кроме Ходасевича, не было. Зато с умилением обнаружила среди стоявших Соломона Гитмановича Каплуна, издателя, пришедшего в последний раз проводить своего трудного, неуловимого, подчас невыносимого опекаемого и писателя. Убеждена, что не меньше, чем я, и больше, чем всем нам, порадовался ему и сам Белый.
Странно, я все время забывала, вернее, я ни разу не осознала, что гроба — нет, что его — нет: казалось — о. Сергий его только застит, отойдет о. Сергий — и я увижу — увидим — и настолько сильно было во мне это чувство, что я несколько раз ловила себя на мысли: «Сначала все, потом — я. Прощусь последняя…»
До того, должно быть, эта панихида была ему необходима и до того сильно он на ней присутствовал.
И никогда еще, может быть, я за всю свою жизнь с таким рвением и осознанием не повторяла за священником, как в этой темной, от пустоты огромной церкви Сергиевского Подворья, над мерещащимся гробом за тридевять земель сожженного:
— Упокой, Господи, душу новопреставленного раба твоего — Бориса.
Post Scriptum.
Я иногда думаю, что конца— нет. Так у меня было с Максом, когда, много спустя по окончании моей рукописи, все еще долетали о нем какие-то вести, как последние от него приветы.
Вчера, 26 февраля, Сергей Яковлевич, вечером, мне:
— Достал «После Разлуки». Прочел стихи — вам.
— Как — мне? Вы шутите!
— Это вы — шутите, не можете же вы не помнить этих стихов. Последние стихи в книге. Единственное посвящение. Больше никому нет.
Все еще не веря, беру в руки и на последней странице, в постепенности узнавания, читаю:
М. И. Цветаевой
Неисчисляемы Орбиты серебряного прискорбия. Где праздномыслия Повисли тучи. Среди них — Тихо пою стих В неосязаемые угодия Ваших образов. Ваши молитвы — Малиновые мелодии И — Непобедимые Ритмы.Цоссен, 1922 года
Нездешний вечер
Над Петербургом стояла вьюга. Именно — стояла: как кружащийся волчок — или кружащийся ребенок — или пожар. Белая сила — уносила.
Унесла она из памяти и улицу и дом, а меня донесла — поставила и оставила — прямо посреди залы — размеров вокзальных, бальных, музейных, сновиденных.
Так, из вьюги в залу, из белой пустыни вьюги — в желтую пустыню залы, без промежуточных инстанций подъездов и вводных предложений слуг.
И вот, с конца залы, далекой — как в обратную сторону бинокля, огромные — как в настоящую его сторону — во весь глаз воображаемого бинокля — глаза.