Господин посол
Шрифт:
– Согласен, профессор, согласен. Однако это не должно мне мешать наблюдать Габриэля Элиодоро с беспристрастием художника, каким надо вооружиться, например, романисту, если он хочет понять людей и через них себя.
Грис снова энергично покачал головой.
– Разреши мне сказать, что в данном случае беспристрастие не только абсурдно, но и преступно. Ты знаешь, я не сторонник категорических суждений, но нашу родину и наш народ может спасти лишь падение Карреры и олигархии, которая его поддерживает. Тебе известно также, что я ненавижу насилие. Я по-прежнему считаю себя неспособным к активной революционной деятельности... Но решение мое твердо.
– Хотя и нерадостно.
– Может быть, даже окрашено кровью.
Ортеге вдруг стало нехорошо, в висках запульсировала острая боль.
– Я боюсь, доктор Грис, что отныне мое чувство вины будет воплощаться не только в образе мастера Наталисио, но и в вашем.
– Прости, Пабло!
– Грис положил руку на плечо друга.
– Я не хочу, чтобы ты думал, будто я пытался осудить тебя... У меня на это нет никакого права, как я уже не раз говорил! Я тебя понимаю и знаю, что, несмотря на свои убеждения, сейчас ты не можешь ничего предпринять из-за болезни своего отца.
– Я не уверен в этом. Не исключено, что я просто пользуюсь его состоянием здоровья, чтобы оправдать свою неспособность сделать решительный шаг - послать к черту свою карьеру и присоединиться к революционерам, в какой стране они ни находились бы... Это ведь очень приятно - жить в Вашингтоне, зарабатывать тысячу долларов в месяц, разъезжать в роскошной машине, время от времени посещать Национальную галерею, проводить уик-энды в Нью-Йорке, смотреть хорошие спектакли...
Грис поднялся, подошел к виолончели, вынул ее из футляра и, усевшись, стал настраивать инструмент.
– Только это сможет рассеять тяжелое впечатление от нашего разговора, - тихо сказал он и заиграл, как показалось Пабло, Баха.
– Узнаешь? Это вторая часть Пасхальной оратории. Она написана для гобоя с оркестром. Аранжировка моя. Даже в плохом исполнении эта музыка скорее утолит боль, нежели таблетки аспирина... Хотя она и невеселая... Не думай больше о делах... и не сердись на меня...
Пабло, сидевший теперь на софе, слушал музыку, закрыв глаза. Почти человеческий голос виолончели убаюкивал боль своей нежной песней.
– Ну?
– спросил Грис, кончив играть.
– Кто поверит такому революционеру, как я?
И, укладывая инструмент в футляр, предложил:
– Ты любишь китайскую кухню? Что, если нам пообедать в восточном ресторане? Это недалеко отсюда. Мы могли бы отправиться туда пешком...
Но Пабло отказался, объяснив, что условился о встрече с Орландо Гонзагой, и, пожав Грису руку, вышел.
Прежде чем включить зажигание, Пабло долго смотрел на окна дома, где жила Гленда. Его многочисленные попытки увидеть ее после приема в посольстве не увенчались успехом. Он позвонил Гленде на другой день, чтобы извиниться за свое поведение, но она ответила, что в этом нет никакой необходимости, так как они никогда больше не увидятся. "Но я хочу быть вашим другом", - настаивал Пабло, а она сухо спросила: "Зачем?" - "И вы еще спрашиваете?
– воскликнул он.
– Затем, что вы мне нравитесь". Наступила ужасно долгая пауза, потом до него донесся голос девушки, звучавший уже менее сурово: "И все же нам лучше никогда больше не встречаться". После этого Гленда бросила трубку.
Пабло еще несколько раз звонил ей на работу. Женский голос с испанским акцентом отвечал, что мисс Доремус нет. Очевидно, по поручению Гленды. Пабло решил было подстеречь Гленду у здания Панамериканского союза, когда она кончала работу, но ему пришлось отказаться от этой мысли, потому что как раз в это время посол вызывал его к себе, чтобы выяснить какой-либо вопрос, поручить написать письмо или просто поговорить.
Сейчас Пабло спрашивал себя, как его примут, если он наберется смелости постучаться в дверь ее квартиры. Однако воображение нарисовало столь неприятную сцену, что уши Пабло загорелись от стыда. Он тронул машину по направлению к центру. Виски по-прежнему сжимала боль.
21
В апрельских и майских номерах вашингтонских газет ни один дипломат не упоминался так часто, как Габриэль Элиодоро Альварадо.
Описывались обеды, которые он давал в своей резиденции для заместителя государственного секретаря по межамериканским делам, директоров Международного валютного фонда и Межамериканского банка развития и прочих высоких лиц, а также представителей высшего общества Вашингтона.
Один из самых популярных столичных журналистов весьма красочно поведал о том, как дон Габриэль Элиодоро, подобно восточному властелину, выписал из своей страны коллекцию драгоценных и полудрагоценных камней, которые раздарил светским хроникерам (мисс Потомак достался огромный аквамарин) и некоторым дамам, известным в Вашингтоне, а те в свою очередь отблагодарили его обедами и приемами. Так распространялась слава о щедрости посла, о его замечательной кухне и винном погребе, а также его остроумии, "полном жизни", как выразился другой хроникер.
Однажды, войдя на цыпочках в кабинет мисс Огилви, Титито Вильальба спросил шепотом: "Как поживает наш багдадский калиф?" Но к иронии второго секретаря весьма ощутимо примешивались восхищение и симпатия.
Надо признать, что за исключением д-ра Хорхе Молины, этой ученой устрицы, все служащие посольства были очарованы Габриэлем Элиодоро. Посол был приветлив, общителен, щедр; каждое утро, появляясь в канцелярии, он громко здоровался, широко улыбаясь. Однажды он даже задержался у стола Мерседес и, погладив ее по голове, спросил: "Ну, как дела, девочка?" Бедняжка заерзала на стуле и так расчувствовалась, что на глазах у нее выступили слезы.
Огилвита молилась на своего шефа, да и Угарте, этот старый бандит, на редкость хорошо относился к бывшему товарищу по оружию.
Даже Виванко, которому полагалось ненавидеть Габриэля, спавшего с его женой, не мог скрывать больше ни от себя, ни от других, что просто очарован послом.
В середине мая, когда сезон подходил к концу, Габриэль Элиодоро выписал индейских танцоров из Парамо и певцов из Оро Верде.
Труппы провели в Вашингтоне лишь неделю, но, по выражению Клэр Огилви, "эти семь дней потрясли мир". Всего приехало тридцать человек: восемнадцать мужчин и двенадцать женщин. По распоряжению посла Огилвита взяла на себя заботу об ансамблях, соединив в себе импресарио, переводчика, администратора и гида: ни один из ее подопечных не говорил по-английски. Прежде всего надо было всех разместить. Отели отказались принять косматых индейцев с бронзовой кожей. Тогда Огилвита обратилась с призывом к местной сакраментской колонии, прося каждую семью приютить у себя хотя бы трех артистов. Согласие было получено. Сама Огилвита поселила в своей квартире двух девушек, ее примеру последовала Мерседес. Титито выбрал себе самого молодого и красивого танцора, Пабло взял двоих певцов. Несколько человек, к ужасу Мишеля Мишеля, поселились в посольстве. Довольно скоро все тридцать артистов были устроены, и Огилвита смогла вздохнуть свободно. Однако трудности лишь начинались. Титито влюбился в своего гостя и называл его "мой бронзовый Аполлон". Однажды вечером он сделал Аполлону гнусное предложение, и тот, возмущенный, дал Титито по физиономии, вышвырнул его из квартиры и запер дверь на ключ. Вильальбе с подбитым глазом пришлось ночевать в гостинице. Мерседес жаловалась на неряшливость своих постоялиц. Девушки как-то собрались за покупками. Клэр отвела их в огромный универмаг, где была объявлена дешевая распродажа. При виде товаров, разложенных на прилавках и полках, индианки принялись кричать и ссориться между собой. "Это мое!" - "Я первая увидела!" - "Дура!" - "Идиотка!" - "Отдай!" Каждая тащила к себе платья, бусы, шляпы, чулки, туфли, панталоны, платки... Огилвита, подтянутая, словно сержант, пыталась восстановить порядок, тщетно взывая: "Muchachas! Muchachas!"
Два уже немолодых музыканта, игравшие на гитаре и арфе, устроили попойку, закончившуюся дебошем, и попали в полицейский участок, откуда Пабло Ортеге удалось освободить их с большим трудом. Трое или четверо молодых певцов, обильно напомаженных бриллиантином и с черными усиками, как-то вечером отправились на поиски женщин, поставив перед собой цель во что бы то ни стало переспать с "белокурыми грингами". Однако дело оказалось куда сложнее, чем они себе представляли, и ребята принялись ругать отсталый город, где не было ни одного публичного дом. И это называется цивилизация? И это называется прогресс?