Господин Пруст
Шрифт:
— Посмотрите, Селеста... Из всех женщин только она с присущей для нее элегантностью осмелилась надеть мужской костюм и носить монокль. А вот и гардения в бутоньерке... Жаль только, что оставила в ушах свои жемчужины.
Он был счастлив, как ребенок.
Но при всем этом Гонкуровская премия нисколько не изменила его повседневную жизнь. Рассказывали, будто он истратил полученные пять тысяч франков на благодарственные обеды и приемы. Я ничего такого не припоминаю. Если бы это было, то в первую очередь г-н Пруст пригласил бы голосовавших за него, прежде всего Леона Доде и Рони Эне.
Впрочем, он
Я уже не помню всех обстоятельств, но, скорее всего, он сделал все возможное, чтобы их встреча произошла самым торжественным образом. Они встречались дважды, за обедом и ужином в отдельном кабинете у «Рица». Первый раз не очень удачно. Оба так и остались каждый при своем мнении, но, конечно, не выходя за рамки вежливости. Помню, как г-н Пруст сказал мне по этому поводу:
— Г-н Судэ довольно-таки упрям. В нем нет той широты, которая необходима для понимания других. Но он порядочный человек, твердо убежденный в истинности своих предрассудков. А это уже кое-что.
И прибавил как бы для самого себя:
— Но я добьюсь своего...
После второго обеда все уладилось. Я приглашала тогда графиню де Нойаль и ее сына и очень образованного американца Уолтера Берри, человека высокой культуры, обожавшего книги г-на Пруста. В то время он был президентом Американской Торговой Палаты в Париже. На этот раз г-н Пруст возвратился торжествующий:
— Все хорошо, Селеста. Все великолепно.
Критика Поля Судэ действительно стала вровень со значением его труда. Со своей стороны г-н Пруст относился к нему с неизменным уважением. Уж не знаю, кто выдумал нелепую историю о коробке с шоколадом, будто бы присланным им к Новому Году, которую г-н Пруст велел мне бросить в печку, опасаясь отравы, и даже сказал: «Этот человек способен на все». На самом деле его слова относились к графу де Монтескье, да и то он никогда не присылал никакого шоколада. Это еще одна из сотен гуляющих сплетен и, самое худшее, попадавших в серьезные и «объективные» книги. Разве я, старая женщина, должна учить этих господ, собирающих всякие небылицы и выдумки, необходимости проверять их? Лучше бы они взяли в этом пример с самого г-на Пруста. Но для них важны их жалкие концепции, а у него всегда была некая большая идея.
Наконец, завершились официальные чествования, впрочем, весьма скромные. Кроме Гонкуров, оставался еще Почетный Легион, о котором по установившемуся обычаю можно было ходатайствовать, на чем настаивали многие из его друзей. Мне кажется, если он и сделал это, то лишь в память о родителях, думая, как бы они порадовались за него. У самого профессора Адриена Пруста была внушительная коллекция медалей, и не только французских, а буквально со всего света. Из своих инспекционных поездок за границу он всегда возвращался с какой-нибудь наградой. Г-н Пруст бережно хранил их в ящиках комода вместе с большими лентами.
Он получил орден Почетного Легиона ровно через год после Гонкуров, в декабре 1920-го, одновременно с графиней де Ноайль и чуть раньше, чем г-жа Колетт, — кажется, месяца на два. Не было никакой церемонии. Его принес брат Робер, и они обедали вдвоем тут же у постели, после чего еще долго сидели, вспоминая свое детство.
Его собственный крест был единственным настоящим даром на моей памяти — он терпеть не мог подношений, хотя сам любил делать подарки. Говорили, будто г-н Пруст получил его от одного торговца картинами. На самом же деле от художника Жана Беро, которого он хорошо знал еще с молодых лет по салону г-жи Лемер. Кроме того, Жан Беро был секундантом в той знаменитой дуэли с Жаном Лорреном. Я прекрасно помню, как Беро написал ему, прося принять в знак дружбы этот крест, купленный у Картье. Чтобы не пересылать его по почте, за ним отправилась моя сестра Мари. Крест был небольшой, очень красивый, тонкой работы и с мелкими бриллиантами. Проснувшись, г-н Пруст спросил:
— Мари уже вернулась?
— Да, сударь.
— А крест принесла?
— Да, сударь.
— И какой он?
— Очень изящный. Когда я подала ему крест, он стал рассматривать его с выражением детского удовольствия, которое часто появлялось у него на лице.
— Как это мило со стороны Беро! И меня восхищает не столько сам подарок, как эта деликатность.
Была ли приятна ему награда, он никогда не говорил. Но я видела переполнявшую его радость, в которой слились и дружеский подарок, и полученное им отличие.
Думаю, проживи он дольше, непременно стал бы и членом Французской Академии и, не сомневаюсь, гордился бы этим, как исполнением предсказания отца, который любил говорить: «Вот увидите, Марсель еще будет в Академии». Г-н Пруст упоминал об этом в письме к академику писателю Морису Барресу. Я видела его письмо. Но со мной он никогда не говорил на эту тему, хотя не может быть никаких сомнений, что такая честь была бы ему приятна. Мелочи никогда не интересовали его, он сохранил себя для великого — того, что давало ему заслуженное место в обществе.
Самым выдающимся качеством его характера была спокойная уверенность в своей значимости и превосходстве, хотя он старался не показывать этого, умея стушевываться за формами вежливости. Но сам он никогда не считал себя посредственностью!..
Как сейчас помню тот вечер, когда г-н Пруст показал мне фотографию белокурого ребенка — того самого «маленького принца» с тросточкой. В порыве нежности он протянул ее мне:
— Это была любимая фотография бабушки Вейль, возьмите ее себе, дорогая Селеста...
Впоследствии я отдала ее в ильерский музей. Она была в рамке из кожи с золотым тиснением. А тогда я сказала ему:
— Ах, сударь, ваша бабушка ведь знала, что вас ждет слава, недаром же на рамке королевские лилии.
Хоть он и рассмеялся, но в нем чувствовалась гордость за себя. Однако у него совсем не было тщеславия, в том числе и к мнениям критиков. В похвалах ему нравилась только правдивость и особенно талант автора. Знаменитый немецкий критик Куртиус написал, что считает его самым значительным классическим писателем XX века, и г-н Пруст, показывая мне это письмо, сказал: