Господствующая высота
Шрифт:
— Голод — вроде работы, — заметил Аникин. — Я даже притомился, будто тяжелые камни ворочал.
— Вот и добре! Давай-ка на боковую, — подал излюбленный совет Щерба. — Во сне и голода не чувствуешь, и время быстрее летит. Да и ты, Савва, не томи себя понапрасну.
— А вы сами-то как же?
— И я вполглаза вздремну! Чего нам беспокоиться! У нас почетная охрана, — Щерба махнул рукой в сторону часового.
…Где-то резко, гортанно прокричала чайка. Ветер проплутал над водой. Сперва он показался теплым, затем нежданно обдал тело влажным холодком, на миг отогнав сон.
Чья-то рука осторожно коснулась его плеча, и горячий, испуганно торопящийся шепот ветерком пробежал по его щеке:
— Елдаш! Елдаш!..
Других слов Щерба не разобрал, но это он понял, потому что из всех слов чужого языка легче всего угадывается слово «товарищ». Щерба приподнялся, и в тот же миг рядом поднял голову Морговцев, а затем вскочил со своего места и Григорий Аникин. Три рыбака молча вглядывались в склонившуюся перед ними фигуру часового.
— Елдаш! Елдаш! — твердил часовой и совал им что-то завернутое в бумагу.
Рыбаки увидели плоскую, как блин, солдатскую лепешку и горсть маслин.
— Э, видать, и этот о коммерции помышляет, заметил Аникин.
— Елдаш, елдаш!.. — шептал часовой умоляюще, настойчиво и тревожно. Еще он сказал: — Се-вас-то-поль…
Словно две черные тени легли на щеки Аникина; в темноте румянец кажется сгустком тени.
— Не бери, — сказал Савва. — Ему самому, чай, жрать нечего.
— Дура! — нежно сказал Щерба. — Как не взять, раз от сердца дается!
Он потянулся за свертком, рука шкипера и рука солдата встретились в темноте.
— Спасибо, товарищ, — сказал Щерба.
— То-ва-рищ… — повторил часовой, и улыбка задержалась на его худощавом и теперь не печальном, а очень оживленном, взволнованном и добром лице.
Затем он быстро зашагал прочь от лодки и скрылся в тени прибрежных строений.
Щерба разломил лепешки на три части, разделил маслины и свою долю спрятал за пазуху.
— Аль на память сохранить хотите? — осведомился Аникин.
— Точно, на память, — без улыбки ответил шкипер.
…Под утро им принесли горючее. Морговцев заправил мотор. Вода была тихая и белая, а пепельно-дымчатая хмарь на берегу, еще не окрашенная солнцем, представлялась непроходящими сумерками…
Рыбаки были голодны, утомлены, но не печальны, потому что знали: скоро они увидят родину.
В хриплом, простуженном голосе Щербы прозвучала нотка прежнего задора, когда он сказал Морговцеву:
— Ну, Савва, заводи!
Мотор чихнул, заглох, снова заворчал. Савва прибавил оборотов, сквозь выхлопы и короткие выстрелы пробился четкий ритм.
— Эх, и дрянное же у них горючее! — заметил моторист.
Щерба не ответил. Он вглядывался в еще сумеречный берег, пытаясь отыскать часового и крикнуть ему прощальное слово. Наконец он обнаружил его словно иззябшую фигуру, вжавшуюся в стенку будки. Щерба помахал рукой, но часовой остался недвижим. И все же Щерба готов был поклясться, что часовой его видел.
— Опасается, как бы начальство не приметило, — сказал Аникин.
Но вот часовой вытянулся: к берегу подходили вчерашние — офицер, чиновник и толмач.
Офицер
Бодрый, даже веселый вид моряков вызвал кислую гримасу на лице чиновника. Но он, пытаясь скрыть разочарование, с едкой вежливостью осведомился через переводчика: всем ли довольны господа советские рыбаки, нет ли у них каких-либо пожеланий?
— Скажи им, что мы довольны больше, чем они полагают, — лукаво поблескивая глазами, ответил Щерба.
Толмач удивленно округлил брови и перевел ответ рыбака. Офицер фыркнул, но в глазах чиновника появилось какое-то смущенно-беспокойное выражение.
От пристани отделился сторожевой катер.
— Не смеем больше задерживать, — произнес толмач, нагнулся и собственноручно освободил цепь.
— Любо! — ответил Щерба, и вода забурлила под кормой.
Трое на берегу глядели вслед удаляющейся лодке с каким-то смутным, тревожным удивлением. А Щерба, небольшой, но крепкий, как кленовый корень, с веселыми, дерзкими и чистыми, как морская вода, глазами, поднялся на нос и, широко расставив для упора короткие сильные ноги, насмешливо крикнул:
— Спасибо за хлеб-соль!.. Счастливо оставаться!.
Ему не ответили. Офицер отвернулся, чиновник провел по лицу рукавом («Как будто плевок стирает», — подумал Щерба), а маленький толмач в глубокой задумчивости поднес палец к носу.
В прошлом году мне пришлось побывать в Балаклаве — маленьком городке, лежащем в разрезе высоченной скалы. На берегу маленькой, подстать городку, бухты шла выгрузка рыбы с баркасов, вернувшихся с большого, удачного лова. Да, лов был на редкость удачный; обнаженные по пояс рыбаки с ног сбивались, вытаскивая на берег корзины, полные ставридки и одноокой плоской камбалы.
Рыбы выпрыгивали из корзин, вертелись на мокром и твердом, как бетон, прибрежном песке, бились о сапоги невысокого, кряжистого старика, который, сложив ладони рупором, зычным голосом командовал разгрузкой. Старик то и дело выходил из роли распорядителя, срывался с места, чтобы подставить плечо под особенно тяжелую корзину или помочь разложить аломан для просушки. Его недовольный, сердитый, веселый голос наполнял простор.
На синем комбинезоне старика виднелась чуть облупившаяся красная звездочка и новенький, поблескивающий орден «Знак Почета». И я подумал, что председатель передовой рыболовецкой артели Степан Егорыч Щерба честно отрабатывает свой долг государству…
Свет в ночи
Авдеев пришел в кузницу, когда дымчатая роса еще окутывала травы, пожухлые сентябрьские лопухи, тронутые первой желтизной листья орешника.
Кузница стояла с краю деревни, на верхушке крутого взлобка, ниспадающего в приречную луговину.
Редеющий туман еще лежал в долине, сквозь него серебряными фонариками посверкивали стебли белоголовника, унизанные гроздьями крупных капель.
Авдеев отомкнул тяжелый замок и распахнул дверь. В ноздри ударил хорошо знакомый запах угля и окалины.