Госпожа Хризантема
Шрифт:
Все прекрасно понимают, что мы хотим нечто, производящее шум, музыку; вот нам и предлагают самые неожиданные, самые необычайные инструменты всевозможной формы: металлические пластинки для изменения голоса полишинелей, свистки для собак, трубы. Нам рекомендуют все более и более неслыханные вещи, так что в конце концов мы покатываемся со смеху. В довершение всего один старый японский оптик, слушавший нас с очень умным видом, видом совершеннейшей компетентности, уходит в свою подсобку и, порывшись там, выносит нам паровую сирену с потерпевшего крушение корабля.
Самое существенное событие вечером, после ужина — это проливной дождь, захвативший нас при выходе из чайной на обратном пути нашей щегольской прогулки. Нас
Немного погодя, когда наспех позакрывались лавочки, опустела затопленная, почти черная улица, погасли жалкие промокшие бумажные фонарики, я вдруг оказался, сам не знаю как, прижатым к стене под выступом какой-то крыши бок о бок с моей кузиной, мадемуазель Клубникой, плачущей из-за того, что вымокло ее нарядное платье. И я внезапно ощутил, насколько печален и мрачен этот город под шум непрекращающегося дождя, обдающего брызгами все вокруг, под шум водосточных желобов, жалобно перешептывающихся в темноте, словно ручейки.
Ливень кончился очень быстро. И тогда мусме стали, как мышки, вылезать из своих норок, искать друг друга, перекликаться, и их тоненькие голоса зазвучали протяжно, тоскливо, с той особенной интонацией, которая появляется у них всегда, когда нужно позвать кого-нибудь издалека:
— Э-эй! Мадемуазель Луна-а-а-а-а!!
— Э-эй! Госпожа Нарци-и-и-и-исс!!
Они зовут друг друга, выкрикивая эти странные имена и бесконечно растягивая их в наступившей вдруг тишине, во влажном и особенно звонком после сильного летнего дождя ночном воздухе.
Наконец все эти маленькие создания, с раскосыми глазками и без мозгов, найдены, собраны вместе — и все мы, совершенно мокрые, поднимаемся в Дью-дзен-дзи.
Ив в третий раз спит рядом с нами под нашим синим пологом.
После полуночи снизу доносится сильный шум; это наши хозяева возвращаются из паломничества к дальнему храму богини Благодати. (При всем своем синтоизме госпожа Слива чтит это божество, как говорят, благоволившее к ней в молодости.) И сразу же к нам, как метеор, влетает мадемуазель Оюки, неся очаровательный маленький подносик с освященными конфетами, купленными там, у дверей храма специально для нас, которые надо немедленно съесть, пока не испарилась чудотворная сила. Так до конца и не проснувшись, мы в полусне жуем эти маленькие штучки с сахаром и перцем и рассыпаемся в благодарности.
Ив спит спокойно и не бьет на сей раз в пол ни руками, ни ногами. Он повесил свои часы на руку золоченому идолу, так чтобы в любое время ночи можно было взглянуть, который час, при свете священной лампады. Встает он очень рано, спрашивает: «Я хорошо себя вел?» — и наскоро одевается, озабоченный перекличкой и дежурством.
На улице, должно быть, уже светло; через маленькие дырочки, проделанные временем в наших деревянных панелях, в комнату проникают лучи утреннего света; зыбкие белые полоски пронизывают воздух нашей спальни, где мы все еще держим взаперти ночную мглу. Немного погодя, когда взойдет солнце, полоски эти вытянутся и приобретут красивый золотистый оттенок. Стрекочут цикады, кричат петухи, и госпожа Слива скоро затянет свой мистический напев.
Тем временем движимая вежливостью Хризантема зажигает фонарь и в ночной тунике выходит проводить Ива-сан до подножия темной лестницы. Я даже, кажется, слышу, как они целуются при прощании… В Японии это ни о чем не говорит, я знаю; так делают на каждом шагу, так принято; где угодно, даже будучи первый раз в доме, человек может преспокойно целовать разных мусме, никто и слова не скажет. Но все равно, у Ива по отношению к Хризантеме положение особое, и ему бы следовало лучше это понимать. Меня волнуют часы, не раз проведенные ими дома наедине; и я говорю себе, что не стану за ними шпионить, но нынче же откровенно поговорю с Ивом, чтобы не было никаких недомолвок…
Внизу вдруг — хлоп! хлоп! — бьются друг о друга сухие ладони: это госпожа Слива привлекает к себе внимание великого Духа. И сразу же раздается, разливается ее молитва, гнусавый фальцет звучит пронзительно, раздражающе, неумолимо, как звонок будильника в определенный час, как механический звук отпущенной пружины…
…Самой богатой женщиной мира… Чисто-начисто от моих прегрешений, о Аматэрасу-о-миками, в водах реки Ка-мо…
И это странное, уже совсем не человеческое блеяние сбивает и путает мои мысли, бывшие почти светлыми в момент пробуждения…
XLIX
15 сентября
В воздухе пахнет отъездом. Со вчерашнего дня поговаривают о нашей отправке в Китай, в Пекинский залив: [74] один из тех слухов, что непонятно как возникают на корабельных палубах за два-три дня до официальных приказов и никогда не бывают ложными. Каким же будет последний акт моей маленькой японской комедии, ее развязка, расставание? Возникнет ли хоть немного грусти у моей мусме или у меня, сожмется ли хоть немного сердце в момент разлуки? Я плохо представляю себе все это заранее. А как пройдет прощание Ива с Хризантемой? Этот пункт меня особенно беспокоит…
74
Автор имеет в виду залив Желтого моря Бохайвань; ближайшие к Пекину порты в этом заливе — Дагу и Тяньцзинь.
Все еще очень неопределенно, но так или иначе наше пребывание в Японии явно подходит к концу. Может быть, именно это и побудило меня нынче вечером окинуть все, что меня окружает, более дружелюбным взором. Около шести я прихожу в Дью-дзен-дзи после дежурства. Очень низкое, готовое уйти за горизонт солнце светит прямо в мою комнату, пронизывает ее яркими красно-золотыми лучами, освещая будд и цветы, причудливыми букетами расставленные по старинным вазам. Пять или шесть куколок — моих соседушек — резвятся, танцуя под гитару Хризантемы… И в этот вечер я нахожу истинное очарование в том, что и дом, и женщина, аккомпанирующая танцующим, — все это принадлежит мне. В общем-то я был несправедлив к этой стране; мне кажется, что сейчас глаза мои открываются, что я прозреваю, и все мои чувства переживают внезапное и странное преображение; я вдруг замечаю и лучше постигаю все неисчислимое множество милых вещиц, среди которых я живу, удивительно изысканную и хрупкую грациозность форм, причудливость рисунков и утонченный подбор красок.
Я ложусь на свои белоснежные циновки; Хризантема заботливо несет мне подушку из змеиной кожи, а улыбающиеся мусме мерным шагом кружатся вокруг меня, храня в памяти ритм только что прерванного танца.
Их безукоризненные носки с отдельно вывязанным большим пальцем ступают бесшумно; когда они проходят мимо, слышится только шелест материи. Все они кажутся мне миловидными; теперь мне нравится их кукольный вид, и я вроде бы даже понял, почему они так выглядят: не столько из-за своих кругленьких, невыразительных физиономий с бровями, расположенными очень высоко над глазами, сколько из-за чрезмерной пышности платьев. Рукава такие широкие, что кажется, будто у них нет ни спины, ни плеч; хрупкие фигурки теряются в с одеждах, развевающихся вокруг них, словно вокруг маленьких, бесплотных марионеток, и создается впечатление, что они соскользнули бы на землю, если бы не были перехвачены посередине широкими шелковыми поясами.