Госпожа сочинительница (новеллы)
Шрифт:
Да-да, это только молодость не умеет управлять чувствами и памятью. Поживший, тем паче много поживший человек – отличный дрессировщик для обезумевшего стада, которое так и норовит примчаться из тьмы былого в твой светлый, тщательно охраняемый, спокойный мирок и возмутить его покой.
Вот только плохо, что с течением лет ты начинаешь забывать, что в прошлом существовало на самом деле, а что принадлежит лишь твоей фантазии…
Хотя разве это плохо? Себя-то ты не обидишь, ты станешь вспоминать лишь то, что тебе и в самом деле нужно помнить!
Любили тебя или только ты любила?..
А впрочем, это не суть важно.
В конце концов, подобно
Иногда по своей воле, иногда по прихоти других.
Воспоминания воскрешаются письмами. Некоторые хочется порвать, потому что они напоминают о каких-нибудь бытовых, мещанских гадостях, ну а другие – о, другие достойны самого нежного с ними обращения.
Вот как это письмо от сына дорогого, незабвенного Мицкевича… как бишь его звали? Ах да, Адам, ну конечно, Адам! И он вроде бы стихи писал, и Каролина писала что-то о любви…
Надо ответить его милому сыну Владиславу. Мальчику приятно будет узнать, что она бережно хранит сувениры от его отца. Сувениров, правда, никаких и в помине не осталось, но… вот эта вазочка, которая взялась у нее на столе бог весть откуда, и какое-нибудь кольцо… в память о давних возлюбленных принято хранить кольца!
Каролина вновь обмакнула в чернильницу перо и написала своим несколько неуверенным и самую капельку дрожащим, но проворным почерком:
«Третьего дня, 18 апреля, миновало шестьдесят лет с того дня, когда я последний раз видела того, кто набросал это письмо, кое я вам пересылаю, а он еще жив в моих мыслях. Передо мной его портрет, а на столе маленькая вазочка из жженой глины, подаренная мне им, на пальце я ношу кольцо, которое он мне подарил. Для меня он не переставал жить. Я люблю его сегодня, как любила в течение стольких лет разлуки. Он мой, как был им когда-то…»
Да, про вазочку очень миленько привралось. Колец много, пусть одно будет как бы от Мицкевича. А вот стихи – о, стихи ни с чем не перепутаешь. Они истинно о нем. Они сохраняют аромат вечности получше засушенных цветов, в них по-прежнему благоухает каждое слово, в них Каролина сама по-прежнему молода. И любима, о, как же она любима!
Она начала читать вслух, да бросила случайный взгляд в зеркало и осеклась. Покачала головой – это нелепо! Но потом закрыла глаза и все же дочитала, зная, что из зеркала на нее смотрит не унылая маска одинокой и забытой старости, а та пылкая девушка с «гениальным темпераментом», какой она была когда-то.
Когда-то давно-давно. Слишком давно! Не надо слов о доме, о разлуке. О том, что рок безжалостно суров. Я вижу взор, что скрыт туманом муки. И верю я, что плакать ты готов. Не надо слов! Ты все же мой! – о чем бы ни твердили. Твои уста – ты слышишь стук живой. В своей груди: ты знаешь, мы любили. И нас никто не разлучит с тобой – ТыДама из городка
(Надежда Тэффи)
О мертвых, как известно, или – или. Или хорошо, или плохо… то есть, извините, или ничего. Или ты после смерти Цезарь, или никто. Ну а если умирает дама, то она, как жена этого самого Цезаря, должна быть после смерти выше подозрений: выше не то что неприличных слухов, но даже самых легких намеков!
Когда умерла эта дама, слух пошел… Да еще какой!
– Вы были на кладбище, видели ее могилу? – спрашивал некто тоном глубокого прискорбия, каким принято говорить о смерти – не столько потому, что безумно жаль усопшего, сколько потому, что и о нем когда-нибудь станут говорить таким же тоном, а ведь это ужасно, господа…
– Нет, – отвечал его собеседник, чувствуя, как у него портится настроение. Как оно портится у всех при упоминании кладбища, оттого что все там будем.
– Значит, вы не знаете, какую написали ей эпитафию? – уточнял некто.
– Нет, не знаю. Ну и какую же? – из чистой вежливости поддерживал неприятный разговор собеседник.
Тогда некто озирался по сторонам, словно опасался посторонних ушей, и страшным шепотом, каким сообщают великие тайны, произносил:
– Эпитафия такова: «Здесь лежит Тэффи. Впервые – одна».
В первую минуту воцарялось потрясенное молчание, потом слышался некий звук, который при переизбытке воображения можно было принять за сдавленное рыдание, ну а потом некто и его собеседник пожимали плечами и шли в ближайшее бистро выпить по рюмочке – на помин ее души, как водится. Повод-то был печальный, но оба отчего-то чувствовали, что им стало веселее при одной только мысли о той, за чью душу они сейчас станут пить.
Такая уж это была дама, что при одной только мысли о ней становилось веселее сотням тысяч людей! Нет, не из-за ее амурных похождений! Имена ее многочисленных любовников достоверно неизвестны – ну, за исключением разве что одного-двух… пяти, ну, там семи-восьми… десяти… Проще было сказать, не боясь ошибиться: она-де не пропускает ни одного мужчины, чтобы не соблазнить или хотя бы не попытаться соблазнить его (вернее, мимо нее не может пройти ни один мужчина, чтобы не соблазниться ею), и до самых последних дней жизни (а умерла она не то чтобы в слишком старом, но и не в слишком юном возрасте – всего лишь восьмидесяти лет!) она умудрялась крутить какие-то романы и романчики, наверное, уже лишь платонического свойства, а впрочем, кто ее знает…
И немало находилось мужчин, которые с полным на то основанием могли бы отнести к себе строки некогда написанных ею изысканных стихов:
Мы тайнобрачные цветы… Никто не знал, что мы любили. Что аромат любовной пыли. Вдохнули вместе я и ты!Однако дам, которые умудряются до самых последних дней кружить головы мужчинам (и при этом пишут стихи), не столь уж мало. На самом деле их даже много, просто они тщательно это скрывают, заботясь о такой глупости, как репутация. Или есть еще такое чопорное слово – реноме. Вот об этом самом реноме глупышки и пекутся неустанно, отчего и оставляют по себе память как об унылых, скучных, серых старушонках, хотя ого-го каким сверкающим шлейфом волнующих слухов и причудливых сплетен могло быть окружено их имя.