Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви
Шрифт:
Странное слово «поскольку» в этой фразе прямо вводит нас в иррациональный мир восточноевропейских страхов. Оно означает примерно следующее: когда твой телефон, твои частные разговоры постоянно прослушиваются спецслужбами, то их бдительность можно легко усыпить, если, не прячась, не прибегая к конспирации, во «всеуслышание» (во всеуслышание микрофонов и «клопов»), без стеснения говорить открыто. Ахматова считала: против подобного бесстрашного поведения власть, как бы решительно она ни была настроена, окажется бессильной. Самого Пастернака теория Ахматовой, по-видимому, несколько сбила с толку, так как он, забыв о логике и смысле, добавил: только пускай Берлин ни в коем случае не звонит ей из посольства или из его, Пастернака,
Все это нужно иметь в виду, если мы хотим понять психологическую подоплеку того драматического события, которое вошло в поэзию Ахматовой и в литературу о ней под именем «невстречи». Ведь в это самое время Ахматова тоже находилась в Москве, так что с сэром Исайей Берлиным они в принципе могли бы встретиться и случайно, на улице или у кого-то из общих знакомых.
Большинство источников сходятся в предположении: Ахматова отказалась встречаться с Берлиным потому, что опасалась, как бы появление посетителя из Англии не повредило ее сыну, только что выпущенному из лагеря. Хотя опасение это в тот момент было безосновательным, однако беспричинным его назвать нельзя: тот, кто обжегся на молоке, до конца жизни будет дуть на воду.
Когда младший брат Ахматовой, Михаил Горенко, в 1956 году, впервые после нескольких десятилетий молчания, прислал ей письмо из США, поэтесса так испугалась, что обратилась в «Большой дом» (ленинградское управление КГБ) с вопросом, имеет ли она право получать письма из-за рубежа. И успокоилась, лишь получив ответ: да, такое право она имеет. Но в мае 1962 года, когда она уже была признана в Советском Союзе как поэт, она снова прислушалась к совету какого-то чиновника из ленинградского отделения Союза писателей и, под предлогом болезни, отказалась от встречи с американскими журналистами. Даже летом 1965 года, находясь в Оксфорде, на вершине славы, она со страхом думала о том, что по возвращении на родину какой-нибудь работник КГБ будет вежливо выспрашивать ее, как уже было после поездки в Италию, о впечатлениях от поездки на вражеский Запад.
Страх от общения с иностранцами был обычным явлением в советском обществе, зараженном насаждаемой сверху ксенофобией. В этом смысле отказ встретиться с Берлиным был с ее стороны всего лишь рефлекторным проявлением прочно усвоенных, ставших частью натуры норм. Надежда Мандельштам переводит это ее решение в философскую сферу: «Причина „невстречи“ была осязательно реальна: искусственная преграда, воздвигнутая между двумя мирами, глухая стена, непроходимый ров… Люди, которые имели что сказать друг другу, оказались абсолютно разъединенными в пространстве».
Литературовед Эмма Герштейн в своей статье 1995 года высказывает мнение, что встреча была бы вполне возможна. Помешали ей исключительно иррациональные страхи Пастернака, его предостережения, к которым Берлин отнесся слишком серьезно. «Да и, так сказать, — с иронией пишет Эмма Герштейн, — дружеская услуга, оказываемая Борисом Леонидовичем Анне Андреевне, ставила его в неловкое положение. Не менее неловко должен был чувствовать себя джентльмен, которому отказывают в приеме. Тем более что тут была замешана политика, совершенно фантастическая в глазах гражданина одного из самых правовых государств в Европе. Оба собеседника забыли о собственных наблюдениях над советской жизнью, в которой так явственно угадывали присутствие иррационального начала. Но тут верное чувство Истории им изменило, и они искали здравого смысла там, где его никогда не было и быть не могло».
Другой возможной причиной, по которой Анна Ахматова не захотела увидеться с Гостем, могла быть оскорбленная гордость; точнее сказать, горечь любовного разочарования.
Пастернак, опередив Берлина, позвонил Ахматовой и «тактично» предупредил ее: сэр Исайя прибыл в Москву не один, а с леди Берлин, которая, кстати
«В тот же день я позвонил ей. „Да, Пастернак сказал мне, что вы в Москве с женою. Я не могу вас видеть по причинам, именно вам хорошо понятным. Мы можем поговорить по телефону, потому что тогда они будут знать о чем. Как давно вы женились?“ — „Недавно“, — сказал я. „А точнее?“— „В феврале этого года“. — „Она англичанка или, может быть, американка?“ — „Нет, полуфранцуженка, полурусская“. — „Ага“. Последовала долгая пауза. „Жаль, что вам нельзя меня увидеть. Пастернак говорит, ваша жена прелестна“. Вновь долгая пауза».
В нескольких разговорах, в том числе во время нашей с ним лондонской встречи, Берлин корректно намекал, что его версия того телефонного разговора отличается от версии Ахматовой. Фактических противоречий между двумя версиями почти нет, но реальна пропасть в том, что касается эмоционального контекста. То, в чем поэтесса призналась 23 августа 1956 года Лидии Чуковской, было ни более ни менее как новым трагическим звеном в длинной цепи трагедий, переполнявших жизнь Ахматовой.
«Один господин — вы, конечно, догадываетесь, о ком речь, вы и двое-трое друзей знают, в чем дело, — позвонил ко мне по телефону и был весьма удивлен, когда я отказалась с ним встретиться. Хотя, мне кажется, мог бы и сам догадаться, что после всего я не посмею снова рискнуть… Сообщил мне интересную новость: он женился только в прошлом году. Подумайте, какая учтивость относительно меня: только! Поздравление я нашла слишком пресной формулой для данного случая. Я сказала: „Вот и хорошо!“, на что он ответил… ну, не стану вам пересказывать, что он ответил…»
Для Чуковской смысл происшедшего не остался тайной за семью печатями. «Она говорила хотя и с насмешкой, но глубоким, медленным, исстрадавшимся голосом, и я поняла, что для этого рассказа о „несбывшемся свидании“ она и вызвала меня сегодня…»
Многие русские писатели верили в мистику чисел. У Владимира Высоцкого есть песня, в которой он ищет взаимосвязи между определенными числами и судьбой поэтов. Лермонтов, например, умер на двадцать шестом году жизни, а Есенин в 1926 году повесился в номере ленинградской гостиницы «Англетер». Пушкину было тридцать семь, когда он был убит на дуэли, столько же было Маяковскому, когда он застрелился. Тридцать семь лет прожил Рембо; тридцать семь было лорду Байрону, когда он умер в Миссолунги (Греция). Самому Высоцкому тоже было тридцать семь, когда он написал эту песню. 37-й год был для него символом Большого террора.
В мифологии Анны Ахматовой тоже есть годы и числа, которые обладали для нее символическим смыслом. Поэтесса обнаружила, например, что Хрущева вынудили подать в отставку 14 октября 1964 года, в день стопятидесятилетней годовщины со дня рождения Лермонтова; а сотая годовщина смерти поэта совпала с днем, когда Германия напала на Советский Союз. Современники обратили внимание, что Ахматова умерла 5 марта, в тот же день, что и Сталин, только на тринадцать лет позже. Кто-то из литературных критиков утверждал, что Ахматова получила четвертый — и последний — инфаркт, читая в «Правде» статью, посвященную семидесятилетию со дня рождения Жданова. Хотя я не хочу отрицать, что чтение центрального органа КПСС в принципе могло усугубить опасность инфаркта, но тем не менее должен сказать: инфаркт у нее случился еще 10 ноября 1965 года, когда ее срочно пришлось везти в Боткинскую больницу.