Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви
Шрифт:
Жительницу Будки в Комарове близ Ленинграда посетил, в сопровождении переводчицы Риты, и немецкий журналист Вилли Бонгард. Состоялось это, по всей вероятности, где-то не позднее середины сентября 1962 года: зиму поэтесса проводила чаще всего у московских друзей, а статья Бонгарда была напечатана в гамбургской газете «Ди Цайт» 5 февраля 1963 года. Бонгард показал себя человеком наблюдательным; в начале статьи он пишет: «Любопытно: когда мы подъезжали к ее даче, пожилая дама махала нам из окошка, будто уже ждала нас. Однако об этом и речи быть не могло; было довольно неловко, но я узнал об этом лишь утром того самого дня».
Действительно, у пожилой Анны Ахматовой
Алигер рассказывает об одном случае: однажды, когда Ахматова жила у нее в Ленинграде, всей семье пришлось куда-то уйти. Алигер не хотелось оставлять пожилую даму одну, и она тревожилась о ней. Однако Ахматова стала успокаивать хозяйку: дескать, она даже любит побыть одна. В последний момент Алигер обнаружила, что забыла что-то, и вернулась. И тут услышала, что Ахматова в соседней комнате говорит по телефону. Она умоляла какую-то свою молодую приятельницу, чтобы та немедленно к ней приехала, потому что она совершенно одна. «Она с таким отчаянием повторяла „совершенно одна“, что чувствовалось: для нее это невыносимо». В последние годы ее практически ни на минуту не оставляли одну. Десятки подруг и друзей готовы были принять ее у себя, развлекать ее, водить куда-нибудь — и все-таки она ощущала себя одинокой.
В старости Ахматова жила просто, хотя в это время неплохо зарабатывала переводами. Она не предпринимала никаких усилий, чтобы внести в свой быт какой-то комфорт или, скажем, похлопотать о собственной квартире. Почти по-детски радовалась любому подарку, чтобы тут же передарить его. Так она поступала и с бесчисленными своими шарфами и платками, хотя очень их любила. Видимо, принцип, сформулированный ею для себя еще в 1912 году, сохранил актуальность на всю жизнь.
Земной отрадой сердца не томи, Не пристращайся ни к жене, ни к дому, У своего ребенка хлеб возьми, Чтобы отдать его чужому.Точно так же она соблюдала верность еще одному принципу, сформулированному в том же стихотворении: «И не проси у Бога ничего».
Эта ее неприхотливость, с одной стороны, была связана с печальным жизненным опытом, который подсказывал: если ты являешься гражданином такого государства, которое представляет собой постоянный источник угрозы для своих граждан, то лучше не иметь ничего: ведь при аресте (всегда возможном) все отберут. С другой стороны, речь шла вовсе не о каком-то примитивном пуританстве: Ахматова любила вкусную еду, вино, вплоть до третьего инфаркта (в 1961 году) курила, с удовольствием слушала не самые салонные анекдоты. Главным же источником наслаждения, позволяющим забыть лишения и страдания, считала свое искусство, стихотворчество, со всем тем, что было с ним связано. Была у нее и вещь, невероятно для нее ценная, которую она с удовольствием поместила бы в сейф швейцарского банка: старый, потертый, еще со времен Первой мировой войны сохранившийся сундук, в котором она хранила самые дорогие для нее рукописи.
В преклонном возрасте, когда мало-помалу слабел строгий самоконтроль над собственным поведением на людях, все более явными становились черты, которых у нее прежде не было или которые она скрывала: любовь к самой себе, к истории своей жизни, к своей поэзии. Она часто восторгалась своими старыми фотографиями,
Ее подруга, Наталья Ильина, так вспоминает об этом: «А теперь эти игрушки и погремушки стали тешить Ахматову. К материальным благам по-прежнему „без внимания“ (ее выражение), в новой ленинградской квартире практически не жила, в Москве скиталась по друзьям, лето — в Комаровской Будке, и шуба старая, и с обувью неблагополучно. Но поклонение, и лесть, и оробелые поклонники обоего пола, и цветы, и телефонные звонки, и весь день расписан, и зовут выступать или хотя бы только присутствовать — это стало нужным».
Славу, однако, означал для нее не тоненький или толстый сборник, к которому напишет предисловие Сурков. Поэтесса, самое одинокое существо в мире, хотела, чтобы весь мир был у ее ног. В разговорах Ахматовой и ее друзей все чаще звучали магические слова «Нобелевская премия».
В то же время Анна Ахматова стала более обидчивой, чем когда-либо. Особенно ее волновали, порой выводя из себя, вести из-за рубежа. Если, скажем, Глеб Струве, русский литературовед-эмигрант, пренебрежительно отзывался о ее роли в жизни Николая Гумилева или упоминал о ее «молчании», говоря о 20-х годах, она сердилась, иногда очень сильно. Итальянским и французским переводам ее стихов (в самом деле далеко не безупречным) она, как об этом пишет беседовавший с ней немецкий журналист Бонгард, давала оценки от «неудовлетворительно» до «невыносимо».
«Она принимает нас, сидя в высоком кресле за своим маленьким письменным столом, который стоит под прямым углом у окна, единственного источника света в комнате, обставленной по-крестьянски просто, — пишет Бонгард. — Кровать из досок, еще одна кровать, застеленная шерстяными одеялами, у другой стены. В углу — несколько книжных полок, они даже не заполнены; на столике — старый радиоприемник и проигрыватель. Ни шкафа, ни ковра; зато две иконы».
На прощанье Ахматова захотела передать посетителю стихотворение и позвала из другой комнаты своего помощника, молодого человека в свитере с высоким воротом (это был поэт Анатолий Найман, с которым она переводила в то время Леопарди; Найман выполнял при ней обязанности литературного секретаря). «Ди Цайт» опубликовала подарок — монолог из драмы «Пролог, или Сон во сне», и по-русски, и в немецком переводе.
Все серьезные исследователи творчества Ахматовой сходятся в одном: «Пролог» — свидетельство того, что Ахматова готовилась заново написать свою созданную в ташкентской эвакуации, а потом сожженную драму. Об этой драме она упоминает ноябрьской ночью 1945 года Берлину; о ней же говорится в обращенном к нему прощальном стихотворении:
Знаешь сам, что не стану славить Нашей встречи горчайший день. Что тебе на память оставить, Тень мою? На что тебе тень? Посвященье сожженной драмы, От которой и пепла нет…Фрагмент воскресающего из пепла «Пролога» Ахматова, уже грезившая о новой встрече, и отослала на Запад.
«Ахматова, — вспоминает Анатолий Найман, — говорила о нем всегда весело и уважительно <…>, считала его очень влиятельной на Западе фигурой <…>, и что это „он сейчас о нобелевке хлопочет“ для нее <…>. В разговоре она часто называла его иронически-почтительно „лорд“, реже „сэр“ <…>. „Сэр Исайя — лучший causeur Европы, — сказала она однажды. — Черчилль любит приглашать его к обеду“».