Государь всея Руси
Шрифт:
— Если же чаешь дерзновенно утвердити себя мудростию и посягаешь постичи непостижимое, то убо и тем творишь грех, занеже писано: мудрость мира сего есть безумие пред Богом и Он уловляет мудрых в лукавстве их.
— Отверзи ся от греховного своего наумия и не преставай помнити, что Церковь Святая и ея служители пекутся о душе твоей и своя души полагают за тя, а в Судный день, более чем ты сам, должны держати ответ за тя.
...Поодаль от этих спорщиков, шагах в пяти-шести, — другая кучка людей. Тут разговор мирный, спокойный. Старый монах, похожий на ветхозаветного иерусалимского жреца, длиннобородый, сивый, с мудрым, суровопроницательным взглядом, терпеливо, просто, доходчиво и в то же время очень искусно приводит окружившим его мужикам доказательство таинству Святой Троицы:
— Когда восхоте Бог сотворити Адама, рече: сотворим
Неклепистый мужик, да и все остальные, окружившие монаха, лишь поражённо плямкнули губами.
— Сотворим, рече, человека... Кому глаголет? — Монах на мгновение задумался, словно и сам не знал ответа. — Не явственно ли есть, что ко единородному сыну и слову своему рече, и Святому Духу. Еретицы же отвещают: несть, сам собе Бог рек, бо никого же иного тогда не было. Но разве не глупы их словеса? Кый убо зодчий, или древодел, или усмарь [13] над сосудом или над коим зданием, седя един, без помощников, глаголет сам к себе: сотворим сосуд, или сотворим орало, или утвердим усмы, а не молча ли своё дело соделает? И паки бесстыдствует еретик и рече, что ко ангелам глаголет Бог.
13
Усмарь — кожевник.
Монах спокойно оглядел своих слушателей, спокойно, совсем без назидательности сказал:
— Аще бы глаголал ко ангелам, то не было бы писано, что Бог сотворил человека по образу и подобию Божию, но не по подобию и по образу ангельскому.
— Гораздо ты всё изъяснил, святой отец, — после долгого раздумчиво-почтительного молчания сказал один из слушавших. — Внятно и бесхитростно... Так бы и учили и пользовали нас повсегда — простым, скромным словом, без любомудрствия. Так нет же, всё более по-книжному учите, изощрённо, невразумительно... Отсюда и ересь, и шатание в людях.
— Також и закону Божьему наставляете — будто носом, как щенят, в проказу тычете: не убий, не укради, лжи послух не буди! — сказал другой. — А человек — не щенок... Ты ему доведи, растолкуй, в душу ему вложи, в разум его косный, пошто же Господь так нарицал: не убий, не укради?!
— Ежели тебе потребно сие доводить, так паче камень тебе на выю да в воду тя, — сказал сурово монах.
— Э нет, святой отец, то ты по-земному, по-людски толкуешь Божий закон. Так и я могу: для того ни сан, ни книги святые не потребны. Дьяк по судебнику ещё шибче растолкует! А ты мне доведи иначе, так, как тот закон разумел сам Господь. Ты — служитель, ты стоишь посреди человека и Господа, на тебя нисходит Его благодать и святое Его откровение, — вот и доведи! Пошто Господь говорит: не убий, не укради? Пото ли, что пристав меня в тюрьму вкинет, иль пото, что в Судный день мне будет уготована страшная кара? А буде, и не пото вовсе? Ежели я не боюсь ни тюрьмы, ни Страшного Суда? Стало быть, тогда и закон мне не писан?! Я могу и убить и украсть?!
— Приточник нарицает, — с прежней суровостью ответил монах, — таковы пути всякого, кто алчет чужого добра: оно отнимает жизнь у завладевшего им.
— А мне и жизнь не дорога! — рубанул мужик.
— То уж дурость! — с весёлым порицанием сказал кто-то за его спиной и с балагурливой покладистостью прибавил: — Про не убий, не укради — ясно! Чего туг доводить?! А вот пошто: не желай жены чужой? Вот что доведи, святой отец.
— Да так доведи, — присказал ещё чей-то задорный голос, — чтоб не желалось её, проклятой, жены-то чужой! А то веди желается, святой отец, ох как желается! Верно, братцы?
— Ишо как! — загалдели задетые за живое мужики. — Чужая — она ж лебёдушка!
— В чужую, сказывают, дьявол ложку мёду своего дьявольского кладёт!
— Иной раз спасу нет, как хочется того мёду отведать!
— И како, отведывали? — спросил с холодным любопытством
— Да было, чего греха таить, — опять загалдели мужики.
— И паче сладок тот мёд? — допытывался монах. — Слаще, неже в собственной медуше?
— Сперва будто и слаще — с уторопки. А распробуешь — такой же, как и свой, — искренне и весело сознался тот самый мужик, который и затеял весь этот разговор. — Всего-то и дива, что грех на душу. Баба, она так уж и есть баба: что та, что другая, что третья — всё едино!
— Э, нет, не скажи! — возразили ему. — Сусло одно, а пиво разное.
— Да никакое не разное! В разную посуду разлито. Толико и всего!
— Таков вам и мой довод, — сказал монах. — Токмо изреку его аз глаголом преподобной и достохвальной княгини Февронии [14] , наречённой в иночестве Евфросинией, как писано в повести от святого жития ея и жития преподобного и достохвального князя Петра, супруга ея, наречённого в иноческом чину Давидом. Внемлите же... Егда плыли Феврония и Пётр в судех по реце, изгнанные злочестивыми боляры из града из своего владычного из Мурома, — бесстрастно повёл наставительный сказ монах, — и был у блаженный княгини Февронии некий человек в том судне с женою своей. И приим тот человек помысл от лукавого беса, взрев на святую с похотью. Она же, разумев злой помысл его, рече ему: «Почерпи воды из реки сия с сей страны судна сего». Он же почерпе. И повеле ему испити. Он же пиёт. Рече же опять она: «Почерпи воды с другой страны судна сего». Он же почерпе. И повеле ему опять испити. Он же пие. Она же рече: «Одинакова ли вода есть или одна слаще?» Он же рече: «Одинакова есть, госпоже, вода». Она же рече так: «И одинаково естество женское есть. Пошто убо, свою жену оставя, чужую мыслиши?!»
14
...преподобной и достохвальной княгини Февронии... — Февронья (в иночестве Евфросинья), святая ХIII в. История её такова; князь муромский Пётр (прототипом его был князь Давид Юрьевич Муромский, княживший в 1204—1228 гг.), впоследствии её супруг, был болен тяжкой болезнью, от которой его излечила дочь бортника Феврония. За это князь Пётр обещал жениться на ней, но исполнил своё обещание только после вторичного излечения от той же болезни. Муромские вельможи были недовольны женитьбой князя на девице незнатного происхождения, и Пётр был вынужден покинуть Муром. Однако там возникли междоусобия, и народ призвал князя назад. Князь и княгиня своей истинно христианской жизнью вызвали симпатию окружающих. Под старость они приняли монашество, он — под именем Давида, она — под именем Евфросинии. Скончались они в один день в 1228 г. Память их 25 июня (по ст. ст.).
...Текут, текут разговоры на крестце — долгие, настырные, дотошные, текут, как вода в реке, не кончаясь, не прерываясь, не истощаясь, полнясь, как и река, от бесчисленных родников, ручьёв, притоков... Каждый тут — родничок, ручей, приток. Каждый хоть каплей, а полнит эту реку. Любит московит поговорить, ох как любит! Хлебом его не корми, а дай отвести душу доброй говорей, да так, чтоб пошла она, высвободилась, выхлестнулась из-под самого-самого спуда, из самых укромных, глухоманных глубин, оттуда, где таится неведомое и ему самому — то, что и гнетёт его, и канудит, и мучит, и донимает душу, накапливаясь в ней как умерщвляющий гной или как возбуждающий огонь, то, что или Богом или дьяволом вложено именно в него, в московита, то, что предопределено ему — как кровь, как глаза, как голос, как разум... И боль предопределена ему — тёмная, немая, неразгаданная боль, одна на всех и у всех одна, как будто кто-то — Бог или дьявол, — решив сманить за собой русское племя, пометил его своей особенной неизгладимой метой.
И как уж он, московит, мается с этой болью! Он рвёт её из себя в кабаках — в слезах, в исступлении, в скверне тянет её из себя, а она только цепче впивается в него. Он давит её кощунством, дикостью, шалой, безумной яростью, а она только глубже заползает в него. Он смиренно склоняет себя перед ней в церквах, просит, молит, вопиет об облегчении и не может допроситься, не может вымолить облегчения, и вопль его откликается в нём самом то глумливым, то истошно-диким эхом, сквозь которое к нему никак не может пробиться голос его рассудка.