Государи Московские. Ветер времени. Отречение
Шрифт:
Наконец, вдосталь покричав, судно привязали вервием к четырем раскинутым веером лодьям и на веслах повели к берегу. От ослепительного сверкания воды было плохо видно, кто сидит в лодьях, кто сожидает их на пристани. Близился разноязычный гомон, волна жарких запахов, густое кишение толпы…
И вот они сходят вереницею по сходням неверными, отвыкшими от земной твердоты ногами, будто пьяные, иные крестятся, растерянно и смятенно оглядывая окрест.
Грек, встречающий русичей (всего лишь патриарший протодиакон), правильно угадав, подходит прямо к Алексию. Теснятся со сторон царьградские русичи, сбежавшие сюда целою толпой, не важно, тверичи, московляне, новогородцы ли, тут, вдали от родины, все
Пожилой, крючконосый, высушенный годами фрязин в бархатном платье властно останавливает шествие. У Алексия непроизвольно сдвигаются брови, Семен Михалыч уже берется за рукоять меча на поясе, Артемий Коробьин готов взять невежду за грудки, но грек торопится разрешить недоумение и успокоить русичей: генуэзский бальи в своем праве – на этой пристани они емлют мзду с приезжих наравне с греками. Пока разбирались, Алексий терпеливо разглядывал иноземные плоские шляпы и чулки фрязинов, вчуже стыдясь за греков, допустивших такое непотребство в своем-то городе! (Вздумал бы какой фрязин на Москве не то что власть показать, а хотя и нищего задеть на улице, поди, и головы не сносил, посадские молодцы живо бы приняли на кулаки!) И уже и вонь берега будто сделалась гуще, и заметнее рваная, исхудалая портовая толпа нищих, бродяг и калек, заискивающе остолпивших новонаезжих русичей.
Впрочем, как только начали восходить к городу, то, первое, уже и позабылось почти. Разом поразило изобилие каменных хором и палат, мощенная плоским камением дорога, густота уличной толпы, гомон, жаркая пыль, пронзительные крики торговцев. На Руси, воротясь откуда из дальних путей, вылезают из лодьи и первым ходом – на буевище, к могилам родительским; а там тишь да птичий щебет, и в тишине той хорошо, добро постоять молча, здравствуясь с усопшими.
Алексий плохо слушал протодьякона, передоверив пока все разговоры московскому гречину Михайле, да и враз не очень и доходила быстрая греческая речь к ненавычному уху. Внял токмо, что Каллист обещает принять русичей ввечеру, а не сразу же после литургии, как сожидалось да и было бы пристойно. И Алексий негромко, но твердо попросил передать патриарху настоятельную просьбу посольства хотя благословить их сразу же после литургии. Протодьякон, явно смущенный, засуетился, обещал непременно передать просьбу Алексия его святейшеству.
У столпа Юстиниана московиты чуть было не застряли. Задирая головы, дивились на медное подобие великого императора верхом на коне, с яблоком и жезлом в руках («Яблоко-то знаменует державу!» – тотчас подсказал греческий провожатый).
– Ишь ты, мир охапил в руце своя! – выдохнул кто-то из молодших за спиною, но уже и не было мига глянуть кто – начиналась София.
После пылающей солнцем улицы – мрак, после уличных воплей – звучащая стройная тишина, словно бы мрак расступался, наполняясь мерцанием светильников и согласным пением хора. Они шли, поворачивали, миновали первые, вторые, третьи двери. Миновали притвор Святого Михаила; кланялись чудотворной иконе Богородицы, некогда воспретившей Марии Египетской, во гресех сущей, вхождение во храм; с опасливым удивлением оглядели двери Ноева ковчега; потрогали железную цепь, носимую апостолом Павлом, подивились на Спаса над дверьми храма и на великую стекляницу с исцеляющим маслом и наконец вступили в собор.
Дальнейшее было как в тумане, и сам Алексий лишь много позже, паки и паки посещая храм, мог восстановить последовательный порядок прохождения святынь: животворящего креста Христова; Авраамлей трапезы; столпа, на коем сидел Учитель, беседуя с самарянинкою; железного одра, на коем мучили святых Георгия и Никиту; ларца с мощами сорока мучеников; Богородичной иконы, заплакавшей, когда фряги взяли Царьград; Спаса, прехитро вырезанного
Патриарх Каллист все же принял русичей после литургии, благословил и беседовал кратко, отнеся и беседу, и совокупное застолье к иным, удобнейшим временам.
Патриарх был сух и благолепен. Окружающие его греки в парадных ризах (Константинополь еще мог похвастать узорною шелковою парчою) глядели строго и недоступно. Все являло вид, будто Алексий тут и непрошеный, и чем-то всех заранее раздраживший гость. («Роман!» – догадал Алексий. По-видимому, тверской его соперник сумел многого добиться в Царьграде, пока они неспешно, по-московски, сряжались в путь.)
– Жаль, – скользом и как-то не глядючи в очи русскому ставленнику посетовал Каллист, – что император Иоанн не возможет принять русичей, зане, по нынешнему гибельному разномыслию, силою удален из града!
Алексий едва не возразил, что они как раз и прибыли к императору Иоанну, разумея Иоанна Кантакузина, но поперхнулся и удержал возглас, понявши вдруг, что патриарх разумеет Иоанна V Палеолога, с коим у Кантакузина шла война, и что, более того, Каллист, по-видимому, считает истинным императором не маститого, увенчанного короною полководца, занявшего ныне трон василевсов ромейской империи, а токмо юного сына покойного Андроника.
В патриархии Кантакузина явно не любили, и нелюбовь эту, в чем Алексию пришлось убедиться очень скоро, переносили на московитов, деятельно сносившихся с ним и даже помогавших императору русским серебром.
И застолье у патриарха совершилось в свой черед, но достодолжной беседы опять не получилось. Как сказали греки, до переговоров с императором (и уже неясно стало – с каким?) патриаршьи секреты решать что-либо не властны и не хотят. Каллист хотя и чел грамоту, собственноручно отправленную ему покойным Феогностом, но и чел как-то торопливо, исподлобья взглядывая в требовательные очи Алексия и тотчас отводя взор посторонь. Все это не обещало легких успехов, ни быстрого возвращения на родину.
Впрочем, пока устраивались, знакомились, размещали тридцать с лишком душ русского посольства по монастырям (только самому Алексию достало чести стать в келье при храме Святой Софии) – казалось не до того.
Надобно было посетить святыни, обойти чтимые обители, приложиться к мощам великих подвижников Божьих, побывать в Одигитрийском монастыре, в Манганах, в церкви Спаса, у Андрея Критского, в Перивлептах, у Святой Евфимии и во множестве прочих монастырей, храмов и чтимых мест. И везде толпились нищие, увечные, больные, побродяги из деревень в лохмотьях и рубище, назойливо тянущие руки за подаянием, – живые печати увядания гордого города, коих Алексий старался не замечать. И везде и за все требовали мзду, так что бедному паломнику навряд и проникнуть было к святыням иначе, как по большим праздникам.
Простецы дивились греческим водоводам, устройству бань, да и сам Алексий, немного стыдясь себя, с удивлением разглядывал великий фонарь и огромную деревянную бочку, поставленную царем Львом триста лет назад, в окружении медных стражей, ныне изувеченных фрязинами, из которой непрерывно, столетиями, вплоть до латинского разорения, истекала вода в мовницу. Много дивились московиты также медяным змиям на игрище, гладким разноцветным столпам, в коих можно было увидеть себя самого, как в зеркале, и многочисленным болванам, из камня и меди созижденным, расставленным по всему городу.