Государство наций: Империя и национальное строительство в эпоху Ленина и Сталина
Шрифт:
В континентальных империях, где различия между нацией и империей затушевать гораздо легче, чем в заморских империях, правящие элиты могут попытаться сконструировать гибридные понятия империи-нации, как в царской России или в Османской империи в XIX в.{58} Отвечая на вызовы дееспособности новых национальных государств, имперские элиты способствовали переходу от империй старого режима к современным империям, от более полицентричного и раздробленного государственного устройства, в котором регионы сохраняли совершенно иные юридические, экономические и даже политические структуры, к более централизованному, бюрократическому государству, в котором законы, экономика и даже обычаи и диалекты гомогенизировались государственными элитами. Современные империи разработали много стратегий, чтобы заново стабилизировать свое правление. В России монархия стала более национальной по своему имиджу и в глазах общественности, приблизившись к народу, которым она правила. В Австро-Венгрии центральное государство поделилось властью с несколькими неправящими народами, ведя империю по пути превращения в более эгалитарное и многонациональное государство. В Османской империи прогрессивная бюрократия рассталась с некоторыми традиционными иерархическими практиками, ставившими мусульман выше немусульманского населения, и в реформаторскую эпоху, известную как Танзимат, была предпринята попытка создания гражданской нации всех народов империи, что представляло собой османскую идею новой имперской общности. В последние два десятилетия XIX в. царское правительство
Модернизирующие империи искали новые формулы легитимации, смягчавшие риторику завоевания и божественной санкции, а вместо этого подчеркивавшие цивилизующую миссию имперской метрополии, ее главную компетенцию на новом пути развития.
В условиях неравномерности экономических преобразований XIX–XX вв. в высококонкурирующем международном окружении, почти все государства, даже вполне консервативные, вроде Османской империи и империи Романовых, приняли государственные программы социально-экономической модернизации. Вскоре девелопментализм глубоко укоренился как в национальной, так и в имперской государственной политике. Необходимость оправдать господство иностранцев над народами, конституирующимися в нации, превратила идею развития низших или нецивилизованных народов в главный источник имперской легитимации. Эта идея не устарела и в XX в.{60}
Впрочем, в девелопментализме присутствует тенденция к разрушению. Его успехи создают условия для краха империи. Если девелопменталистская программа пользуется успехом у колонизованных народов, реализующих материальное благосостояние и интеллектуальный опыт, урбанизацию и индустриализацию, социальную мобильность и знание мира, то оправдание иностранного имперского правления над отсталыми народами испаряется. Действительно, империализм гораздо чаще создает условия для создания новых наций и стимулирует этот процесс, чем подавляет национальное строительство и национализм. Население разных стран этнографически описывает и статистически измеряет себя, приписывая определенные характеристики и функции, позиционируя себя как «нация». Не случайно карту мира в конце XX в. покрывали десятки государств, заключенных в очерченные империализмом границы. И если к моменту получения независимости в этих государствах нет четко определенных и выраженных наций, то государственные элиты принимаются деловито создавать национальные политические общности и заполнять ими формирующееся государство.
Разумеется, девелопментализм был путем не только «буржуазных» наций-государств и империй, но и мнимых социалистических государств.
Проблема возникла, когда империи, оправдывавшие свое правление в качестве носителей современности и модернизации, технологий развития и прогресса, слишком рьяно решали свою государственную задачу, снабжали подвластные народы идеями стремления и сопротивления и действительно создавали субъекты, которым империи в духе колонизаторов были уже не нужны. Такая диалектическая отмена оправдания империи, коренящаяся в теории и практике модернизации, составляла, по моему мнению, самую суть постепенного упадка Советской империи. Коммунистическая партия поистине оказалась не у дел. Кому нужен был «авангард», если теперь имелось урбанистическое, образованное, мобильное, самомотивируемое общество? Кому нужен был имперский контроль из Москвы, когда национальные элиты и их составляющие могли сформулировать собственные интересы языком, санкционированным марксизмом-ленинизмом в идее национального самоопределения?
Ранее в XX в., когда проблемой империализма наравне с политиками занялись ученые и теоретики, их внимание сосредоточилось на причинах и динамике созидания империи — экспансиям и завоеваниям, инкорпорированию и аннексии [10] . Не так давно теоретики выявили условия успешного выживания империй. Отталкиваясь от предположения классического историка М.А. Финли, Дойл рассматривает ряд империй прошлого — Афины, Рим, Испанию, Англию и Османскую империю — и утверждает, что факторы, обусловливавшие появление империи, делавшие ее устойчивой и экспансионистской, следующие: дифференциал власти — больший в метрополии, меньший на периферии; политическое единство имперской или руководящей метрополии, включающей в себя не только сильное, единое центральное правительство, но и в более широком смысле законность и общность среди имперской элиты; и некую форму транснациональных связей — силы или действующие лица, религия, идеология, экономика, форма общества на основе метрополии, способная распространяться на подвластные общества. В Афинах было такое транснациональное общество, и они стали имперскими, а в Спарте такого общества не было, и она могла только осуществлять гегемонию над другими государствами {61} .
10
Среди самых известных была ленинская теория, состоявшая в том, что снижение прибыли в развитых капиталистических странах побуждало европейские государства строить империи, чтобы накапливать прибавочный капитал, и теория Дж. Э. Хобсона, послужившая основой для ленинской, — что неравное распределение богатства в капиталистических обществах ведет к недопотреблению массами, накоплению излишних средств богатыми и потребностью в новых рынках сбыта в слаборазвитых странах. Историки, критически относившиеся к экономическим объяснениям вроде Карлтона Дж. X. Хейса, считали, что к колонизации неевропейского мира вели скорее не императивы капитализма, а национальные интересы метрополии или национализм.
Большую «власть» объединенной метрополии над перифериями следует понимать не просто как большую принудительную силу, но и как большую дискурсивную власть. Недавно ученые вышли за пределы материального и структурного анализа, чтобы исследовать, как сохраняются империи, не только посредством явной физической силы, но и посредством своего рода рукотворного согласия. «Колониальные» и «постколониальные» ученые исследовали, каким образом власть принуждения дополнялась и санкционировалась дискурсивной властью. «Колониализм, — говорится в одном из последних сборников, — (как и дополняющий его расизм) есть процесс дискурса, и как процесс дискурса он интерпеллирует колониальных подданных, инкорпорируя их в систему представительства. Они навсегда уже запечатлены этой системой представительства»{62}. Будь то история «Детей воды», приключенческие рассказы Роберта Диксона или Редьярда Киплинга, или сказки Слона Бабара, — все эти фантастические истории содержали образы высшей и низшей расы и нации. Одним из самых красноречивых аргументов колониальных исследований был способ, каким колониализм и сопутствующий ему расизм не только вписывал положение колонизованных, но и формировал образ колонизаторов. Проблемой империализма было создание и сохранение различия и дистанции между правителем и тем, кем он управляет. В дискуссии, начатой конструктивной работой Эдуарда Сайда «Востоковедение» и продолжившейся в его последней работе «Культура и империализм», ученые исследовали, каким образом Европа позиционировала себя в понятиях того, чем она не являлась, — в понятиях колонизованного мира{63}.
Великие заморские империи Европы в XIX в. были «буржуазными» империями, в которых «правящие элиты, пытаясь претендовать на власть на основе всеобщего гражданства и соответствующих социальных прав, так или иначе сталкивались с главным вопросом: были ли эти законы применимы — и к кому — в старых заморских империях и на вновь завоеванных территориях, которые теперь попадали в зависимость от наций-государств» {65} . Европейские представления о гражданстве касались принадлежности к нации, но эта принадлежность предполагала культуру и образование. Отношения как к отечественным низшим классам, так и к подданным народам в колониях переплетались с серьезными вопросами границ нации — кого следовало включить, на каком основании, а кого — исключить. Европейские понятия эгалитарности рухнули вместе с навязываемыми иерархиями; понятия демократического участия — вместе с авторитарным исключением из принятия решений; идеи всеобщего разума — вместе с «туземным менталитетом». Для укрепления европейского авторитета, власти и превосходства надо было сохранить, защитить и поддержать разницу между правителями и подчиненными. Раса была самым ярким показателем различий, выраженных классовым языком в Европе, уже «обогащенным образами и метафорами, имевшими сугубо расовое звучание» {66} . Правящим классам следовало вновь утвердить свое отличие от подвластных, что еще больше усложнилось, когда развитие демократии проторило народу путь в политику. В XIX в. дискурсы о вежливости и респектабельности отличали имевших культурную компетенцию править от имени тех, кто просто нуждался в представительстве [11] . Ни одно государственное устройство не существует вечно, и многих историков и социологов глубоко интересует вопрос: почему империи приходят в упадок, а затем разрушаются. Некоторые ученые делают вывод, что кризис и крах империи заключен в самой их природе [12] .
11
Как пишут Стоулер и Купер, «самые главные конфликты империи» проистекают из того, что «инаковость колонизованных не была ни прирожденной, ни стабильной; его или ее отличие следовало определить и сохранить… Вовсе не обязательно социальные границы, кое в чем ясные, должны были такими и остаться» (Ibid. P. 7).
12
Один из тех, кто проводит мысль о «неизбежности» («inevitablist»), Александр Дж. Мотыль, усматривает важное различие между упадком империи и крушением империи и высвечивает место кризиса в конечном крахе. Упадок случается, «когда абсолютная власть центра над периферией перестает быть действенной, а периферия может действовать и действует вопреки воле центра». Вторая форма упадка, согласно Мотылю, включает в себя утрату абсолютного качества власти императора. Но прежде чем согласиться с замечанием Мотыля о том, что «власть императоров должна быть относительно абсолютной, чтобы считать имперской их способность принимать решения» (а это отражает опыт тех империй XIX в., которые были парламентскими монархиями или республиками), достаточно обратиться к формулировке Дойла, считающего, что для выживания метрополиям требуется внутреннее политическое единство, способное преодолеть реальное или потенциальное сопротивление периферии. Если элиты едины в проведении имперской политики, то изменения в метрополиях от абсолютизма к разделению власти вовсе не обязательно ведут к упадку империи.
Александр Дж. Мотыль пишет, что «упадок империи кажется неизбежным….Одним словом, империи — это изначально противоречивые политические отношения; они саморазрушаются, и это разрушение происходит весьма конкретно, а никак не случайно». Крушение коренится «в политике, которую проводят имперские элиты во избежание государственного упадка». Будь то война, как в случае Габсбургов, Романовых или Османской империи, разрушившая центральное государство, или революция сверху, как в случае Горбачева, взрыв центра позволил подчиненным перифериям «искать самостоятельное решение своих проблем»{67}. Все же, пока не видно неизбежной тенденции империй вступать в чреватые поражением войны, а это может случиться с любым государством, или считается, что конкретная реформа скорее неизбежна, чем случайна, то никакой неизбежности краха империй нет, поскольку существует политический выбор. Скорее, крушение коренится, как я осмелюсь предположить, в двух факторах: делигитимирующая власть национализма и демократии, серьезно подрывающая основы существования империи, и пагубное воздействие других формул узаконивания, вроде девелопментализма, — именно он и создает условия, при которых имперская иерархия и дискриминация уже не нужны.
Деколонизация представляет гораздо большую трудность для континентальной, чем для заморской империи, поскольку изменяет самую форму государства. Уменьшить размеры государства значит отказаться от определенных идей обо всем том, что его поддерживало, и искать новые источники его легитимации. Континентальные империи, наподобие империи Габсбургов, Османской империи, царской Российской и Советской, не имели четких границ внутри самой империи; поэтому вследствие миграции образовалось смешанное население, в высшей степени интегрированная экономика и общий исторический опыт и культурные особенности — поэтому выход центра или какой-либо периферии из империи едва ли мог не повлечь за собой полный развал государства. Понятно, что в трех из четырех упомянутых случаев — империи Габсбургов, Османской и царской — концу империи предшествовало поражение в войне. И если отделение периферий ослабляло эти империи, то в двух из четырех случаев (Османской и Советской) именно отделение центра от империи (националистическая Турция Кемаля в Анатолии и Россия Ельцина) нанесло последний удар по старому имперскому государству [13] .
13
Джереми Кинг сказал мне, что подобный процесс произошел в Австро-Венгерской империи, где немецкая, чешская и венгерская городская буржуазия в конце XIX — начале XX в. перестала поддерживать монархию.
В заключение теоретических выкладок я утверждаю, что крушение империй в наше время можно понять только в контексте институциональных или дискурсивных сдвигов, имеющих место при формировании нации-государства. Исторически многие из самых успешных государств начинали как империи, имеющие династическое ядро и расширявшиеся благодаря политическим бракам или завоеваниям, в результате чего появлялись периферии, которые со временем постепенно ассимилировались и превращались в единое, относительно гомогенное государственное устройство. К концу XIX в. империи стали такими государственными устройствами, которые либо не были заинтересованы в создании нации-государства, либо не преуспели в этом. Ущербность империй XX в. связана с особым развитием национализма, с тем, что в XIX в. он превратился из гражданского в этнический, и с формированием наций, которые со временем слились с государством, так что за последние двести лет почти все современные государства шли по пути национализации, т. е. по пути национального строительства внутри государства и конечного слияния нации и государства, создания нации-государства.