Готический ангел
Шрифт:
– На, – блондинка, покопавшись в крохотной, разукрашенной стразами сумочке, достала пачку бумажных салфеток. – А вы лучше в ДК отправляйтесь, директриса адрес не даст, она не из-за грамот выгнала, а потому, что Василису Васильевну к Мозголому приревновала.
– Эт точно. Лучше в ДК, там должны знать… или к Милке подойдите, та должна знать.
– Она к ней раньше ездила, – поправила Дюхина. – Но вроде как все, мамаша против.
– Ну да, мамаша у Милки – еще та, полный аут, психушка отдыхает. – Наклонившись, Маховская сосредоточенно оттирала сапожок от темных разводов. – Меня придурочной обозвала, прикинь? На себя бы поглядела.
В здании школы что-то глухо звякнуло, потом задребезжало, громко, истошно, так, что захотелось уши заткнуть.
– Типа, физра закончилась, – светским тоном заметила Маховская. – Ты, дядь, не обижайся, но нам пора…
– Аха, – подтвердила Дюхина. – Историчка у нас нервная, расстраивается, когда опаздываем, а еще в столовку зайти. А вам в ДК надо. Василиса Васильевна, она умная, и Машка ее любила, если чего и рассказала, то ей.
Против опасений супруга, Антонина Федосеевна гостью встретила спокойно и с пониманием – была наслышана о случившемся в ижицынском доме. На кухню отвела, молока кружку налила и булок утрешних подала, а кухарке еще велела карлицу не обижать и на ночлег в камору пристроить.
И Шумский, в который раз порадовавшись, что выбрал жену не по роду и приданому, а по разумности, решил: коли писать портрет, то вместе с нею. А что, Антонина Федосеевна хороша, высока, полнотела, белолица и румяна. По обычаю светлые косы вокруг головы царскою короной укладывала, а вокруг шеи бусы коралловые тремя нитками пускала, отчего и в самом простом, домашнем платье гляделась нарядною.
А еще Антонина Федосеевна отличалась редчайшим в бабьем племени качеством – была молчалива и о делах мужниных не сплетничала, отчего самое милое дело было с нею говорить. Сядет напротив, платочек на коленях разложит и глядит ласково, слушает, не торопя, не перебивая.
– Вот и выходит, что по всему виноват Ижицын. – Шумский подул на ложку. Щи удались, густые, кислые, как водится, с тонкими капустными нитями и черными грибными шляпками. – Из ревности супругу свою, Наталью Григорьевну, убил. И не просто чтоб застрелил или удушил там, нет, похитрее удумал…
Скрипнула дверь, и в комнату бочком втиснулась карлица, Шумский поначалу хотел погнать, но передумал – кому она, немая, расскажет-то? Да и тайны в расследовании этом нету, весь город сплетнями и слухами полон, только про Ижицыных и говорят.
Карлица куталась в шаль и глядела испуганными круглыми глазами. А ведь не стара она, как вначале показалось, в темных, увязанных в тощую косицу волосах ни следочка седины, и личико гладенькое, детское совсем, ну как у их младшенькой.
– Чего тебе? – спросила Антонина Федосеевна, подымаясь. – Обидели?
Карлица замотала головою, скривилась, разом вдруг сделавшись похожею на старуху, и замычала.
– Не понимаю, – развел руками Шумский. – Ты иди, отдыхай, завтра скажешь… или вон в уголочке посиди, только не мешай.
Та
– Так вот, хоть граф, а суда забоялся, вот и удумал сделать так, будто бы Наталья Григорьевна сама себя и порезала, от любви, значит…
Карлица замычала… нет, видать, не даст она спокойно говорить. Завтра же надобно будет отослать ее… а хоть бы к монахиням в Ефросиньевскую обитель, они там за убогими приглядывают, пускай к себе Ульяну и берут.
– Притомился. – Антонина Федосеевна глядела ласково, с любовью… сколько лет прошло, а в глазах ее голубых все то же читается… и Шумский снова порадовался, и за себя, и за нее, а потом подумал про Ижицына – и стало немного совестно за свое такое простое счастье.
Я ненавижу это чудовище, ставшее моим мужем по ошибке, ужасной, невероятной ошибке, исправить которую невозможно. Его прикосновения, его желания вызывают во мне отвращение столь глубокое, что лучше бы умереть, чем терпеть все это.
Брак, освященный церковью… да есть ли большая насмешка над Господом и его даром любви, чем наш с Ижицыным союз? Он твердит о любви, но зачем тогда он мучает меня? Почему не отпустит, не избавит от своего общества, которое невыносимо?
Несколько горничных, дурно воспитанных, болтливых, неумелых девиц, почти не таясь, сплетничают обо мне. И отношения, вытянутые из болезненного мрака супружеской спальни на люди, мерзостны втройне.
Единственный человек, который не обсуждает меня, – немая карлица, на редкость уродливое создание, с детским чистым личиком и фигурою-бочкой. Карлицу зовут Ульяной, остальные ее побаиваются, Ижицын же относится с непонятным уважением и вежливостью, она же, сколь могу судить, платит воистину собачьей преданностью. И, как собака, ревнующая хозяина, ненавидит меня.
Этот взгляд, ледяной, колючий, полный затаенной вражды, преследует меня повсюду, мешая дышать, мешая думать, хотя мысли мои все вертятся вокруг одного: как вырваться, освободиться и от брака, и от Ижицына с его странною извращенною любовью.
Поначалу он приходил еженощно, я терпела, пытаясь следовать заветам Божьим, но однажды случилось так, что не сумела справиться с собою и высказала Ижицыну, кажется… что его домогательства омерзительны, что сам он не вызывает ничего, кроме гадливости, что я истинно проклята, если обречена быть его женою, и что если он и вправду любит, то должен освободить меня от своего присутствия.
Отвратительная вышла сцена, я ведь никогда прежде не была такою, никогда не осмелилась бы оскорбить кого-то подобными словами, но тут не испытала ни сожаления, ни раскаяния, только обрадовалась, когда он ушел.
С тех пор больше не наведывался, зато карлицу свою приставил, ходит следом, смотрит, следит… ненавижу и ее тоже. Сбежать не выйдет. Да и некуда бежать. Матушка в письме известила, что уезжает в Крым, наведать старинную подругу. Сереженька от меня отказался. Любонька и прочие не поймут, осудят.