Грач - птица весенняя
Шрифт:
Леша слушал внимательно. Потом он высвободил левую руку, за которую вела его мать, и зажал бечевку уже не в одну- в две руки, чтоб крепче было.
— Леша!
На тюремном дворе, в крайней, «искровской» клетке, громче обычного щелкали палки о чурки. Или только так кажется, что громче? Наверно — кажется, потому что все сегодня громче обычного: и голоса, и хруст песка под подошвой, и чириканье воробьев, и стук.
Гурский ходил с Бауманом под руку. По временам они откровенно — пожалуй, даже слишком откровенно-поглядывали на небо. Впрочем, день ясный, солнечный, небо синее, ни облака, ни тучки-отчего и не порадоваться на такое синее небо арестанту! Пошлют на каторгу, в кандалах, — там не полюбуешься. Сибирь-не Киев. А искровцы-всем известно-в каторгу пойдут. Новицкий уже закончил следствие, то есть подобрал в законе все статьи, какие надо для каторжного приговора: и оскорбление величества, и подготовка «насильственного ниспровержения существующего строя», и «незаконное сообщество, присвоившее себе наименование…». Всё есть.
Часовой под «грибом», в тени, вздохнул лениво и свесил берданку дулом вниз. Сколько уже за шесть лет службы прошло у него перед глазами на этом самом дворе «политических» — не то что на каторгу, а и на виселицу! Стены не зря фамилиями исписаны сплошь. И «искровские» имена-там же. На память.
Гурский ворчал, теребя клочкастую, нечесаную бороду:
— Нет сигнала. Значит, передачи не будет. Значит, кошка не готова. Или, может быть, провал?
Бауман толкнул его плечом безо всякой нежности:
— Да ну тебя! Зачем, почему…
Он не договорил. Из-за крыши ввысь, прямым, плавным полетом, поднялся белый с синим, ярко видным на солнце петухом воздушный шар.
— Сигнал… Ходу, Грач! Отвечай. Я буду следить за их ответным…
Гурский круто повернул к городкам. Со свистом пролетела, крутясь, дубинка…
— Очумел! Под самый удар… Без ног хочешь остаться?
Бауман-в камере, с табуретки — закинул, закрутил длинное белое полотенце вокруг ржавого толстого железного прута оконной решетки.
И тотчас почти над тюремной стеной взвилась радостно к небу многоцветная связка шаров. Увидев полотенце, Павло разжал руку… шары рванулись — и следом за ними рванулся Павло. Побежал по улице, крича не своим голосом:
— Батюшки!.. Упустил!.. Упустил!.. Держи-и-и!..
Леша ахнул, забыв про слезы о вырвавшемся у мамы из рук улетевшем белом шаре с синим петухом.
Прохожие смеялись, оглядываясь вслед бежавшему во всю прыть, нелепым бегом, Павло. Смеялись и надзиратели на тюремном дворе, запрокинув бородатые головы, глядя на исчезавшие уже в синем просторе шары. Они казались неподвижными, только становились всё меньше, меньше, меньше…
— Ну попадет ему от хозяина… Тут рублей на двадцать, ей-богу… Вот раззява несчастная!
Глава XXXVI
РОЗЫ
Меньше, меньше, меньше… Вот и совсем не видно. Три сигнала. Все сказано, что нужно. «У нас всё готово».
«И у нас».
«Передаем кошку».
Люся с сынишкой подошла к тюремным воротам. Волнение не проходило. Напротив, когда Павло закричал и побежал, она ясно представила себе: белое полотенце плещет по воздуху с частой ржавой решетки, его на весь город видно, наверно, — и, наверно, весь город понял, что это значит: шар — полотенце — и опять шары; и бегущий по улице опрометью веселый парень; и красивая женщина в шляпке с отогнутыми вверх полями, с огромным букетом, закутанным в газетную бумагу. Весь город понял. И весь город ждет: что будет дальше?
Люся разнервничалась совсем. Даже щеки разгорелись румянцем, как никогда.
— Ты что? Ты о чем, мама?..
Дежурный надзиратель, небритый и грязный, хмуро глянул, почти что не раскрывая дремотой сомкнутых глаз, и лениво помотал рукой:
— Проходите. Нынче приему нет.
— Вызовите из конторы начальника политического корпуса, — как можно спокойнее сказала Люся и качнула букетом небрежно. — Он знает.
Дежурный сплюнул и переложил ногу на ногу:
— Никого я звать не буду. Проходите, сказано! Нельзя здесь стоять.
Голос был безразличный и твердый. Ясно — не уступит. И сразу на сердце стало спокойно и твердо. Люся стукнула кончиком ботинка в железный порог калитки:
— Потрудитесь сейчас же открыть! Вы не имеете права отказать в вызове начальника. Вы обязаны.
Надзиратель озверел неожиданно. Он рявкнул медведем:
— Ступай, я говорю! Не то заарестую!
Люся просияла. Только бы попасть за решетку, а там уж она сумеет. Она крикнула сквозь ворота:
— Не посмеете!
Дежурный поднялся, ероша бороду. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если б через калитку вторых, внутренних ворот не вышел в этот самый момент, направляясь к конторе, Гурский. Люся крикнула отчаянным голосом, не успев собрать мысли (от встречи этой, не случайной, конечно-он, наверное, поджидал, — она опять заволновалась):
— Господин Гурский! Я к Бауману с передачей.
Гурский приостановился, кивнул, улыбнулся глазами и пошел к дверям конторы.
Надзиратель стоял у калитки раздумывая. Он не глядел больше на Люсю, и Люся не глядела больше, на него. Оба смотрели на дверь в контору, в простенке меж двух ворот.
Конторская дверь открылась. Вышли Гурский и Сулима. Сулима был в чистом кителе и поэтому казался еще более высоким и тощим. Он улыбнулся Люсе, как всегда, пьяноватой улыбкой и крикнул дежурному:
— Впустить!
Ключ прогремел в замке досадливо и свирепо. Люся переступила порог, волоча упиравшегося почему-то в последнюю секунду Лешу.
Сулима откозырял и сомкнул каблуки, как если бы на них были шпоры и они могли прозвенеть по-гвардейски-бархатным, «малиновым» звоном. Но шпор не было. Просто стукнули каблуки.
— Чем могу служить?
Леша прятал голову в мамину юбку. Это было очень кстати. Люся, слегка задыхаясь — не из-за якоря, совсем от другого волнения, — смотрела, мимо Сулимы, в глаза Гурскому. Ей казалось, что он хочет ей что-то сказать намеком, конечно — относительно сегодняшнего. Что-то ужасно важное. И ей представилось, что она не поймет и все погубит этим. Поэтому ее глаза были пристальными, восторженными и умоляющими.
Сулима заметил этот взгляд «мимо него». Пьяные люди всегда особо обидчивы. Сулима обиделся кровно. Он еле дослушал отрывистые Люсины слова: о дне рождения мужа, о том, что она принесла цветы — поздравить… и просит свидания.
— Свидания? Ни в коем случае!
Голос был — как у надзирателя четверть часа назад: деревянный, упорный, безнадежный. Люся перевела глаза на Сулиму. Глаза были большие, черные, влажные. Но он повторил упрямо:
— К сожалению, никак не могу.
Гурский сказал вкрадчиво: