Грач - птица весенняя
Шрифт:
— А книги дают?
— Библию дают. И сказки. Надо было, впрочем, сказать: библию и другие сказки. Например, сказки Гауфа о мертвой руке и о капитане, прибитом к мачте: гвоздь сквозь лоб. Читали! Очень здорово!
Глаза стали мутнеть. Он потирал руки.
— Я предпочитаю стихи, — сказал Бауман, следя за стариком: очертания лба, носа, подбородка определенно знакомы! — Я больше люблю стихи.
Что-то мелькнуло в зрачках старика искоркой. Мелькнуло-и скрылось опять. Бауман напряг память. Стихи петропавловского поручика были плохи, а плохие стихи не запоминаются: в этом лучшее испытание стиха, потому что хороший сразу ложится в память. Все ж он припомнил клочок:
Сбылись мечты. Текут народыОт южных к северным морям,Покорны стали кораблямБесцельно созданные воды…Он сделал паузу, выжидая. Сумасшедший, не моргая, смотрел прямо в глаза Бауману. Бауман продолжал молчать, но улыбался ласково. Сумасшедший улыбнулся тоже — неожиданно мягкой улыбкой изуродованного рта:
От первобытного трудаТри мощных брошены следа:Любви, надежды и свободы.Он протянул руку и сказал совсем тихо:
— Бауман?
Бауман оглянулся на дверь. Глазок был закрыт. Они пожали руки друг другу. Шуйский, конечно. Тот самый. Петропавловский поручик. Пальцы и губы дрожали, двигались беспокойно брови, но в голосе не было ни признака безумия, когда он проговорил, запинаясь от волнения:
— Я, собственно, по глазам узнал вас тогда еще как схватил. Но приходится быть осторожным: мало ли кого могут они подсадить. Правда, последнего, кого они подсадили, я изуродовал.
Бауман нахмурился:
— Вы шутите, я надеюсь.
— Нимало! — смеялся Шуйский. — Я сломал руку и нос, что меня очень радует, агенту, которого они подсадили ко мне в последний раз: с тех пор как я здесь, они все время сажают ко мне агентов. Они пробуют установить, что я вовсе не сумасшедший, только прикидываюсь. Сначала я просто шутки шутил с этими господами, но потом стал бить: надо же положить конец. После поломки последнего я предупредил: следующего, кого посадят, — убью. Так-таки убью насмерть.
Бауман вспомнил подхихикиванье там, в конторе. "Уконтентует".
Шуйский продолжал говорить:
— Я, со сна, не узнал сразу. Тем более что вы — бритый, а тогда были с бородой: это очень меняет. И только когда навалился к горлу… Я ведь сумасшедший! — Он рассмеялся, смехом неприятным и гулким. — Есть с чего сойти с ума, а? Не сошел бы — давно б повесили. А я ногами в петле дрыгать не собираюсь, мы еще поживем… Так я говорю: как навалился к горлу — глаза увидел… Никак, Бауман?.. У вас глаза такие — сразу узнаешь. Никак нельзя не узнать.
Бауман сделал страшные глаза:
— А вдруг я за это время охранным агентом заделался и выдам, что вы симулянт?
Шуйский мотнул головой:
— Во-первых, глаза бы вас выдали раньше, чем я бы себя вам выдал. Удивительное дело — человеческие глаза! Посмотрел — и уже все просто…
— Вы забыли «во-вторых», — перебил Бауман.
Он перебил не случайно: надо проверить, в конце концов, здоров Шуйский или болен.
— Во-вторых?.. — В глазах Шуйского заметалось беспокойство. — Что такое во-вторых?.. Ах да! Я хотел сказать: когда мы боролись, вы не заметили, что надзиратель следил в глазок? Если бы вы были охранником, он бросился бы на выручку. Но он ушел — и все стало ясно. Я сразу ж отпустил вас.
Да, отпустил, верно.
— И еще… — Шуйский потер лоб, — такое соображение: даже если бы вы и заявили, это может только затянуть испытательный срок. Профессора, медицинская экспертиза уже признали меня… неизлечимым, вы понимаете! А профессора упрямый народ. Они заступаются за свою науку. И правильно: если их выводы может оспорить любой охранник безо всякого образования, на черта им будут платить деньги? Раз уж протокол экспертной комиссии есть, они будут доказывать, что я сумасшедший, что бы я ни делал.
Испытание было выдержано. Бауман спросил Шуйского деловито:
— Ну, теперь расскажите толком, что с вами было после Петропавловки. Судили?
Старик кивнул.
— Дали каторгу?
Старик кивнул опять.
— Где отбывали?
— В Орловском централе.
— Но ведь туда только уголовных…
Шуйский качнул головой:
— Каторга уголовная, да. Но по особому приказу засылают и политических. Одиночных. Тех, что начальство определило на убой. Потому что Орловский централ — это ж смерть, только распределенная на месяцы. Она едет, так оказать, товарным поездом, с остановками в тупиках…
Сравнение ему, видимо, понравилось. Он щелкнул языком:
— Рассказать?
Бауман осторожно оглянул его:
— Может быть, лучше не надо? Зачем даром нервы трепать?
— Даром? — рассмеялся Шуйский. — А может быть, вы именно туда попадете… Людей с такими глазами, как у вас, они предпочитают посылать на смерть.
Глава XVIII
ПОВЕСТЬ О ЦЕНТРАЛЕ
Он повел рассказ, шагая по камере быстрым, дергающимся шагом, от стены до стены:
— Значит, так. Орловский централ… Я с самого приема начну. Вы приезжаете. Это надо понимать, конечно: вас пригоняют по этапу. Партия, кандалы, каторжане, бритые головы, блатная музыка… Вы, впрочем, уже ходили, наверно, по этапу с уголовниками, можно подробно не изображать. Этап пригоняют в тюрьму. И прямо в баню. Даже не заходя в контору. В предбаннике — стол, за столом начальник тюрьмы, перед ним список. От стола к двери в баню выстроены в две шеренги лицом друг к другу, коридором, так сказать, — надзиратели, человек шестьдесят. Прибывших по алфавиту выкликают. Вошедший снимает все платье долой, белье тоже, само собой разумеется… и подкандальники тоже. Что такое подкандальники — знаете? Кожаные такие, вроде браслетов, что ли, поддеваются под кандалы, чтобы ногу железом не резало. С подкандальником жмет, но не режет.