Грамматика множества: к анализу форм современной жизни
Шрифт:
В противоположность тому, что предполагает Хайдеггер, болтовня не только не является бедным и недостойным опытом, а, наоборот, выступает в качестве опыта, который напрямую относится к труду, к общественному производству. Тридцать лет назад на многих фабриках можно было увидеть таблички, которые предписывали: «Тишина, здесь работают».
Тот, кто работал, молчал. Разговоры начинались на выходе с фабрики или из офиса. Принципиальная новизна постфордизма состоит во включении языка в сферу труда. Сегодня в некоторых мастерских могли бы появиться таблички, зеркально отражающие предыдущие: «Здесь работают. Говорите!»
От работника требуется не определенное число готовых фраз, но умение коммуникативно и неформально действовать, требуется гибкость, с тем чтобы он имел возможность реагировать на различные события (с немалой дозой оппортунизма, заметим). Используя термины, взятые из философии языка, я бы сказал, что речь идет не о произносимых словах (parole), а о langue, т. е. о самой языковой способности, а не о том или ином ее специфическом применении. Эта способность, или же общая потенция к артикуляции любого
Обратимся теперь к любопытству. И у него тоже в качестве подлежащего стоит анонимный «некто», бесспорный герой «неподлинной жизни». И оно тоже, согласно Хайдеггеру, располагается вне трудового процесса. «Усмотрение», используемое в труде для выполнения определенных обязанностей, в свободное время становится тревожным, подвижным, непостоянным. Хайдеггер пишет: «Озабочение может прийти к покою в смысле отдыхающего перерыва в орудовании или как доведение до готовности. В покое озабочение не исчезает, но усмотрение становится свободным, оно уже не привязано к рабочему миру» [61] . Избавление от мира труда заставляет «усмотрение» питаться чем угодно: фактом или событием, сведенным, однако, к спектаклю.
61
Хайдеггер М. Бытие и время. С. 172.
Хайдеггер цитирует Августина, который в десятой книге своей «Исповеди» провел великолепный анализ, отталкиваясь от понятия любопытства. Любопытный для Августина — это тот, кто потворствует consupiscentia oculorum, «похоти очей», страстно желая наблюдать за редкими и даже ужасными спектаклями: «Наслаждение ищет лишь красивого, сладкозвучного, вкусного да мягкого, а любопытство — вообще всего, подчас даже противного, не из желания страдать, а чтобы познавать. Можно ли наслаждаться видом растерзанного трупа? А между тем люди сбегаются поглазеть, поскорбеть и попугаться» [62] . И Августин, и Хайдеггер считают любопытство низкой и извращенной формой любви к знанию. Короче, некой эпистемологической похотью. Она является плебейской пародией на bios theoretikos, созерцательную жизнь, посвященную чистому познанию. Ни философ, ни любопытный не имеют практических интересов, оба они нацелены на являющееся самоцелью исследование, на видение без каких-либо внешних целей. Но в любопытстве чувства присваивают качества мышления: они не метафорические глаза разума, а глаза тела, предназначенные для того, чтобы наблюдать, впиваться взглядом, оценивать все явления. Аскетичная theoria превращается в «маниакальное желание попробовать, узнать» подсматривающего, voyeur.
62
Блаженный Августин, Творения. СПб: Алетейя, 2000. Т. 1. С. 650.
Суждение Хайдеггера безапелляционно: в любопытстве таится радикальное отстранение; любопытство «дает захватить себя единственно тем, как выглядит мир, — способ быть, в котором оно озабочивается избавлением от самого себя как бытия-в-мире» [63] . Мне хотелось бы сравнить это суждение Хайдеггера с позицией Вальтера Беньямина. В «Произведении искусства в эпоху его технической воспроизводимости» Беньямин, отталкиваясь от того же «неопределенного лица», предложил свой диагноз способа существования массового общества, в общем, «неподлинной жизни». Конечно, он использовал другую терминологию, а также пришел к совсем другим, чем Хайдеггер, выводам. То, что Хайдеггер считает опасностью, Беньямин воспринимает как некое обещание или, на худой конец, важное обстоятельство. Техническая воспроизводимость искусства и любого опыта, реализуемая mass media, — это не что иное, как более адекватный инструмент для удовлетворения универсального и всеядного любопытства. Но Беньямин восхваляет «манию познания», удовлетворяемую с помощью чувств, «похоть очей», которую Хайдеггер очерняет. Рассмотрим этот момент подробнее.
63
Хайдеггер М. Бытие и время. С. 172.
И любопытство (для Хайдеггера), и техническая воспроизводимость пытаются уничтожить дистанцию, поместить любую вещь на расстоянии вытянутой руки (или, точнее, взгляда). Однако эта склонность к близости получает у двух авторов противоположное значение. Для Хайдеггера, в отсутствие трудоемкой «заботы о вещах», приближение к тому, что далеко и чуждо, имеет только один результат: в условиях пагубной отмены перспективы взгляд не различает больше между «крупным планом» и «фоном». Когда все вещи оказываются в недифференцированной близости (то, что происходит, по мнению Хайдеггера, с любопытным), стабильный центр наблюдения за ними исчезает. Любопытство похоже на ковер-самолет, который, преодолевая силу притяжения, приближается на небольшой высоте к явлениям (без того, чтобы в них укореняться). Беньямин пишет по поводу масс-медийного любопытства: «…страстное стремление “приблизить” к себе вещи как в пространственном, так и в человеческом отношении так же характерно для современных масс, как и тенденция преодоления уникальности любой данности через принятие ее репродукции» [64] . Для Беньямина любопытство как возможность приближения к миру обогащает и расширяет возможности человеческого восприятия. Осуществляемое с помощью mass media, подвижное видение любопытного не ограничивается пассивным восприятием предложенного спектакля, но, наоборот, каждый раз решает заново, что посмотреть, что именно достойно попасть на передний план, а что должно оставаться фоном. Медиа тренируют чувства так, чтобы считать известное неизвестным или же различать «огромную и непредвиденную границу свободы» даже в наиболее банальных и повторяющихся чертах повседневного опыта. Но в то же время они тренируют чувства с обратным расчетом: считать неизвестное известным, приучить себя к неожиданному и удивительному, привыкнуть к отсутствию твердых привычек.
64
Беньямин В. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости. М.: Медиум, 1996. С. 24–25.
Еще одна важная аналогия. И для Хайдеггера, и для Беньямина любопытный всегда рассеян. Он смотрит, изучает, экспериментирует с любой вещью, но без того, чтобы уделить ей внимание. Но и в этом случае суждения двух авторов расходятся. Для Хайдеггера рассеянность, связанная с любопытством, явное доказательство полной потери корней и тотальной неподлинности. Рассеянный — это тот, кто следует за различными, но взаимозаменяемыми возможностями (если хотите, оппортунист в ранее предложенном значении). И наоборот, Беньямин явно восхваляет именно рассеянность, различая в ней более эффективный способ восприятия искусственного, технически сконструированного опыта. Он пишет: «Развлекательное, расслабляющее искусство незаметно проверяет, какова способность решения новых задач восприятия. <…> Кино вытесняет культовое значение [то есть культ произведения искусства, считающегося чем-то уникальным] не только тем, что помещает публику в оценивающую позицию [принятие решения, что является фоном, а что — крупным планом, о чем говорилось раньше], но тем, что эта оценивающая позиция в кино не требует внимания. Публика [если угодно, множество в качестве публики] оказывается экзаменатором, но рассеянным» [65] (комментарии в квадратных скобках мои. — П.В.).
65
Там же. С. 61.
Само собой, понятно, что рассеянность — это препятствие для интеллектуального познания. Вещи меняются радикальным образом, если в игру включается чувственное восприятие: рассеянность ему благоприятствует и его усиливает; до определенной степени оно требует непостоянства и несобранности. Итак, медийное любопытство — это чувственное познание технически воспроизводимых артефактов, непосредственное восприятие интеллектуальных продуктов, телесное видение научных парадигм. Чувства — или, точнее, «похоть очей» — осваивают абстрактную реальность, а также материализованные в технике концепции, не устремляясь к ним с вниманием, но выставляя напоказ рассеянность.
Любопытство (рассеянное), так же как и болтовня (безосновательная) — свойства современного множества. Очень двойственные, безусловно, свойства. Но неизбежные.
Четвертый день. Десять тезисов о множестве и постфордистском капитализме
Я попробовал описать способ современного производства, так называемый постфордизм, пользуясь категориями, почерпнутыми из политической философии, этики, эпистемологии и философии языка. Я пользовался ими не потому, что к этому меня побуждали профессиональные привычки, а потому что я действительно уверен в том, что, для того чтобы быть ясно описанным, способ современного производства нуждается именно в этих инструментах, в этой широте взгляда. Невозможно понять постфордизм, если не обращаться к этико-лингвистическому концептуальному созвездию. К тому, где, как очевидно, matter of fact состоит в установлении все большего тождества пойезиса и языка, производства и коммуникации.
Чтобы иметь возможность назвать определенным термином характеризующие нашу эпоху формы жизни и лингвистические игры, я воспользовался понятием «множество». Противоположное понятию «народ», это понятие определяется одновременно разрушением, обвалами и нововведениями, которые я пытался здесь выделить. Цитируя вперемешку: жизнь иностранца (bios xenikos) как обычное состояние; преимущество «общих мест» речи над «частными местами»; публичность интеллекта, как в качестве апотропейного ресурса, так и в качестве основы общественного производства; деятельность вне произведения (или виртуозность); центральность принципа индивидуации; отношения с возможным в качестве возможного (оппортунизм); гипертрофированное развитие нереференциальных аспектов языка (болтовня). Во множестве наблюдается полная историческая, феноменальная, эмпирическая демонстрация онтологического состояния человеческого животного: биологическая неискушенность, неопределенный или потенциальный характер его существования, отсутствие определенной среды, лингвистический интеллект как «компенсация» нехватки специализированных инстинктов. Как если бы корень вышел на поверхность, оказавшись перед глазами. То, что всегда существовало, только сейчас можно увидеть без прикрытия. Множество — это фундаментальная биологическая конфигурация, которая становится исторически детерминированным способом жизни, феноменально проявляющейся онтологией. Можно было бы даже сказать, что постфордистское множество выводит на исторически-эмпирическую поверхность антропогенез как таковой, или сам генезис человеческого животного, его отличительные характеристики. Множество вкратце его излагает, резюмирует. Эти абстрактные наблюдения являются лишь еще одним способом для того, чтобы сказать, что основной производственный ресурс современного капитализма находится в лингвистически-общественных установках человеческого бытия, в отличающем его соединении коммуникативных и познавательных свойств (dynameis, потенций).