Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю
Шрифт:

Одной из ее коренных предпосылок является стремительное и ныне достигшее устрашающих масштабов обобществление всей человеческой жизнедеятельности в государственно-бюрократической машине, конвейерном производстве, стандартизированном потреблении, культуре дешевых «духовных» поделок, в развлечениях, поставляемых всевозможными «фабриками отдыха». Личность все меньше зависит от природы как таковой и все прочнее прикрепляется к природе «прирученной», обработанной трудом. Обслуживающая всю эту разросшуюся организацию идеологически-пропагандистская индустрия изо дня в день ведет подравнивание мозгов, прибегая прежде всего к мыслям-стереотипам, к разного рода мниморассудительным клише, назначение которых, в общем-то, одно – затвердить в головах и сделать чуть ли не рефлексом идею принципиальной разумности наличного общественного устройства, его соответствия исконным потребностям и вековым чаяниям человечества. Порции здравомыслия, точно расфасованные и снабженные рекламными наклейками консервированные продукты, с помощью радио, телевидения, газет, иллюстрированных еженедельников доставляются прямо на дом, укрепляя в обывателе тиражируемое вплоть до полного насыщения потребности «довольное сознание», согласно которому все или почти все к лучшему в этом наилучшем из миров.

Однако человек, вовлеченный таким способом в круговорот «порядка», рано или поздно на собственной шкуре узнает, что хваленая «разумность» – всего лишь благообразная личина. За ней таится хаос капиталистического хозяйства, который вырывается наружу в пору кризисов, безработицы, войн

и учиняет повсюду жестокие опустошения. «Винтик», «рычажок», ныне крутящийся в полном согласии со всей машиной, назавтра вдруг в ужасе прозревает, что повинен в преступлениях, совершенных во исполнение безликого, подсказанного разумом долга и тем не менее обременяющих кошмаром лично его совесть. Да и в обычные спокойные времена причин для разочарования достаточно. Рационализируется труд, но работник из-за этого либо становится простым придатком поточных линий, от сих до сих механически выполняющим свой каждодневный урок, либо его вовсе выбрасывают на улицу за ненадобностью. Рационализируется домашний быт и отдых, но потребитель, усвоивший совет своих наставников-искусителей из рекламных контор, что быть – значит обладать, мало-помалу с головой увязает в погоне за вещами и однажды просыпается не их хозяином, а их рабом. Рационализируется административно-политическое управление страной, но у ее граждан все меньше возможностей оказывать давление на ход дел, ибо даже недовольство, даже соперничество разных по вывеске партий как бы заранее запрограммировано и содействует упрочению все того же буржуазного уклада. Словом, жизнь как будто нарочно, в мелочах и в самом важном, подстраивает ловушки простодушным упованиям на торжество здравого смысла там, где у каждого своя корысть, своя нужда, где человеческую щепку, безмятежно плывущую по тихой глади вроде бы смирённого наверху потока, то и дело затягивает в какой-то таинственный, околдовывающий и разнузданно-демонический омут. И даже очень благополучный обыватель не застрахован от скверных «шуток» общества отчужденного и отчуждающего личность, общества принципиально двуликого, поскольку целесообразная организация лишь обслуживает здесь анархическую игру товарно-денежных стихий.

Трудность положения усугубляется еще и тем, что обывателю, даже просвещенному, – а может быть, в первую очередь просвещенному, – не просто пробиться сквозь плотную завесу слухов и мнений, какой обволакивается на Западе то, что происходит в странах, где пошлая буржуазная рассудительность заменяется стремлением опереться на марксистский разум, с тем чтобы обуздать разрушительные силы истории, как она понята этим разумом, и овладеть ее созидательными возможностями. Затруднения, непродуманные шаги, потери и искажения, встречающиеся здесь, подаются по каналам информации всех родов ее зарубежному потребителю не иначе как очередные «неопровержимые свидетельства» краха надежд подчинить общество человеческим запросам, справиться со злым своеволием судеб.

В результате сознание обыденное, рядовое, не будучи в силах осмыслить историческую суть ошеломляющих его переходов заформализованной до предела организации в хаос и обратно – суть, ухватываемую основательным философски-социологическим анализом, – становится в каждой своей клеточке сознанием фетишистским, разорванным и оттого глубоко «несчастным». По своим истокам это все то же «довольное сознание», только шиворот-навыворот: фетишистское преклонение перед тем, что ему преподносится как разумное, дополняется и зачастую подминается здесь столь же фетишистским испугом перед коварным неразумием, прячущимся где-то в складках этой мнимой рациональности. Оно расщеплено, привычка побуждает его следовать предписаниям благоразумно-должного, принятого всеми вокруг, – горький опыт приобщения к этой вотчине извращенного здравомыслия толкает в противоположную сторону. Болезненное раздвоение разрешается то взрывами дикого сумасбродного своеволия, буйством запутавшегося интеллекта, одержимого жаждой во всеуслышанье возвестить, что благообразный облик порядка – обман, что нет ни «бога», ни «закона», кроме слепой бессмыслицы смертного удела всех и каждого; то тихими побегами в окраинные скиты сугубо частной и телесной, «непосредственной» жизни – туда, куда как будто бы закрыт доступ «овеществляющей» живые души рациональности, где можно хоть иногда почувствовать себя вольно и где проявление деятельных сил личности не чревато отчуждением ее от самой себя. «Бесовство» Калигулы и пустынножительство Мерсо в самой гуще толпы – две ветви одного и того же умонастроения, с анархическим вызовом или уклончивостью, но с порога отметающего установки социального здравомыслия как коварно подсунутые нам лжеценности.

Смутно бродящее всегда, но в пору спокойствия зыбкое, расплывчатое и исподволь предопределяющее климат западной культуры в нашем веке, это умонастроение выплескивается наружу и кристаллизуется, когда потрясения истории поставляют ему мощный катализатор. Прямые предвестья сюрреалистического «мятежа» возникли на исходе Первой мировой войны; кануну Второй мировой войны сопутствовали экзистенциалистские веяния, давшие, в частности, «Постороннего» Камю (равно как и повесть Сартра «Тошнота»). Хотя кровное родство спрятано тут за открытым соперничеством, у них схожая закваска и схожая манера всюду заменять добропорядочный плюс на вызывающий минус. Раз цивилизация чревата механизированным варварством, пусть она сгинет, спасение – в природном и первозданном, будь то сокровища душевного подполья или веления плоти. Самодовольное конформистское благоразумие со всеми его запретами и предначертаниями взято на подозрение, его чураются, его изгоняют с той же суеверной опаской, с какой в Средние века изгоняли беса. Корчи избавляющихся от зловредной рассудочности сотрясают и философию и словесность. Писатели рьяно включаются в охоту на «картезианских ведьм» и ведут раскопки подлинного там, где, по их предположениям, залегают забытые и оставленные в небрежении клады дообщественного, почвенного, по-детски нерасчетливого и непроизвольного [43] . Они все доверчивее уповают на то самое наитие, которым черт смущает ум композитора Леверкюна в «Докторе Фаустусе» Томаса Манна: «настоящее, древ нее, первобытное вдохновение, вдохновение, пренебрегаю щее критикой, нудной рассудочностью, мертвящим контро лем разума, священный экстаз… Действительно счастливое, неистовое, несомненное вдохновение, вдохновение, не за думывающееся о выборе, не знающее поправок и уловок, такое вдохновение, когда все воспринимается как благословенный диктат, когда спирает дух, когда всего тебя прони зывает трепет, а из глаз катятся слезы блаженства, – оно не от бога, слишком уж много оперирующего разумом, оно от черта, истинного владыки энтузиазма» [44] . И хотя во Франции с се «острым галльским умом» (Блок) буйная «оргийность» чаще, чем где бы то ни было, приглажена, подстрижена и причесана гребешком университетско-кабинетной благопристойности, тем не менее «автоматическое письмо», «Нулевое письмо», «подразговор» и прочие стиле вые изобретения подобного толка – разные литературные орудия все той же «разумофобии», призванные извлечь из недр личности крупицы первородного естества.

43

О том, что мысль Камю довольно рано, еще до знакомства с «философией существования», уже была вовлечена в этот поток, может свидетельствовать, в частности, его статья 1932 года о книге Анри Бергсона «Два источника морали и религии». Камю с восторгом вспоминает здесь, что все предыдущие сочинения философа были «апологией прямого познания, интуиции», «предупреждением против опасностей анализа, то есть интеллекта и разума». «Нет ничего заманчивее, чем мысль устранить рассудок как угрозу, основать систему на непосредственном знании и сырых

ощущениях – ведь на деле это означало бы выявить всю философию нашего века». Единственно, чего прежде недоставало Бергсону, так это перехода от разработки метода к его применению, к построению собственно теории. И от очередного труда как раз «ждали, что он на деле выполнит роль религии века. Ждали своего рода морали или всецело инстинктивной религии, что была бы подобна истине откровения. Ждали своего рода евангелия, сотво ренного интуицией и интуитивно постигаемого. Все, кто принял бергсоновское главенство инстинкта над рассудком, приняли бы это евангелие. О каком другом великом уделе для своей филосо фии Бергсон мог бы помышлять? Религия века, ибо она выявила бы и выразила религию, скрыто уже живущую в душах наших современников. Религия, которую Бергсон предложил бы своей эпохе, будучи уверен, что за ним последуют в его инстинктивном порыве, порыве энтузиазма, доказывающего тайное преобладание инстинкта над рассудком. По крайней мере это то, о чем я мечтал. Его философия казалась мне прекраснейшей из всех, ибо это одна из тех редкостных философий, которая, подобно философии Ниц ше, во всем отказывала Разуму. И я ждал великолепного завершения веренице светозарных и долгих усилий». Высказав далее разочарование по поводу «Двух источников морали и религии», слишком, по его мнению, аналитических и картезианских, а по тому не давших столь взыскуемого евангелия, Камю заключает надеждой на то, что в ближайшее время, быть может, явится наследник Бергсона, и «тогда мы получим эту философию-рели гию, это евангелие века, в ожидании которого современный дух горестно блуждает» (II, 1203–1205).

44

Манн Томас. Собрание сочинений в 10-ти томах, т. 5. М., 1960, стр. 309–310.

Каждая из них дается таким изнурительным душевным трудом, каждая сулит столь бесценные находки, столь важные снадобья для излечения «перемудрившего» человечества от неугов, что отдельные жертвы здесь не то чтобы вовсе не в счет, но и не так уж катастрофичны. До потерь ли, когда чудится, будто стоишь чуть ли не на пороге открытия алхимического камня, с помощью которого можно превратить тусклый металл угнетенного прозябания в чистое золото счастья. Одна из таких огорчительных, но неизбежных потерь – застреленный араб в «Постороннем». Вот откуда – «ослепленпость», «забывчивость» Камю, готового пренебречь даже заветами весьма почитаемого им Достоевского, который вздернул на дыбу раскаяния и своего Раскольникова, и своего Ивана Карамазова. Мерсо же слегка досадует – не более того [45] . Жизнь его для Камю – козырь, обещающий побить карты служителей правосудия. И он уже не замечает, что у них на руках козырь не менее сильный – жизнь, оборванная ни за что ни про что. А ведь она, вопреки умолчаниям Камю, существенно меняет нрав ственную суть рассказанной им истории. И если «чужак» – Христос, распятый фетишистами фарисейской охранительности, то погибший от его рук араб – Христос, распятый фетишистом нутряной раскованности. Оба куль та смертоносны, и, вопреки всем стараниям Камю предпочесть второй первому, оба, пожалуй, – хуже. Ходатайство о пересмотре дела об убийстве, поданное Камю в трибунал взыскательной совести, даже при учете того, что преступление было непреднамеренным, поддержать по меньшей мере так же трудно, как и скрепить вынесенный приговор.

45

Стоит, кстати, сопоставить эту «досаду» с душевными мука ми, которые испытывает героиня сделанной Камю пятнадцать лет спустя театральной обработки «Реквиема по монахине» Фолкнера (см. «Иностранная литература», 1970, № 9), где вина за гибель последней потаскушки, негритянки, тяжелейшим бременем ло жится на совесть ее белой хозяйки, – чтобы уже сейчас мысленно представить себе расстояние, которое предстояло пройти писателю.

Замешательство, которое испытывает здесь живое и стихийное чувство справедливости еще до всяких умозрительных доводов, рождено неосознанной на первых порах догадкой, что внешне безупречное «или-или» Камю в чем-то казуистично, таит скрытый подвох. Так оно и есть, и в этом всегдашняя беда «мышления наоборот». Оно ничего не может поделать с прорехами и изъянами тех одежд, которые само же выворачивает наизнанку. Выхолощенный ритуал судилища только формально-логически противостоит наивной естественности «постороннего»; исторически же и попросту житейски они гораздо ближе друг другу, чем кажется. Их сопряжение как раз и есть парадокс самого буржуазного мироуклада, где свод официальных установлений – жесткая узда для коренящихся в толще анархических вожделений его атомизированных и предоставленных самим себе обитателей. Принудительный формализм права дает чисто внешние скрепы этому скорее совражеству, чем содружеству одиночек. Он – сугубо головной рассудок, призванный предохранить от распадения общественное тело, составленное из частиц, у каждой из которых своя особая корысть и своя забота, своя насущная плотская нужда. Стычка охранительной условности и своевольного естества в «Постороннем» прямо восходит к этой давней распре двух сожителей поневоле. Тут сокровенное, нутряное рвет стеснительные путы, клеточка на свой страх и риск пробует ускользнуть от включающей ее насильственно структуры, всеми болезнями которой она, однако, затронута. Озарения, которые Камю поручил высказать под занавес своему подопечному, на поверку вовсе не правда бытия вообще, а одна из правд того самого жизнеустройства, о чьем благополучии пекутся следователь, прокурор, священник.

В самом деле, смерть принимается за конечную истину всех истин тогда, когда человек мерит все замкнутой одиночностью своей жизни. Человечество в его прошлом и настоящем знает, однако, и совсем иные измерения, принятые в иные времена: мудростью тех, кто спаян со своим родом, племенем, страной, с общим делом или дерзанием, издавна был взгляд на все сущее из бесконечности жизни, в которой смерть, как гибель библейского зерна, – момент трагический, но включенный в круговорот вечного умирания и воскресения. «Если я не за себя, то кто же за меня; если я только для себя, то зачем я?» – эта заповедь, во всем противоположная убеждениям одинокой человеческой пылинки на ветру суровых судеб, тоже ведь родилась не зря, а проверена и подтверждена не одним поколением.

Метафизика «земного удела», исповедуемая Камю, следовательно, сама по себе исторична и не поднимается над горизонтами внушившего ее общества. Она есть его домашний дух, его исчадие, его философический ангел-хранитель и бес одновременно. Посягая на слишком уж выпотрошенные установления буржуазного порядка, Камю оставляет в неприкосновенности его нравственную начинку – индивидуалистическую буржуазность. В конце концов судьи «чужака», прихлопнувшего случайного встречного так, будто это назойливая муха, и в самом деле преувеличивают, усмотрев в неосторожном нарушителе ритуала заклятого врага – вот уж, что называется, у страха глаза велики. Точнее, они велики у разделяемого Камю бунтарства «блудных» и нередко заблудших детей самодовольной охранительной добропорядочности, опьяненных своим духовным отпадением от отчей опеки и еще пуще – своим запальчивым вызовом самому творению.

Без сомнения, у Камю, как и у некоторых других глашатаев «несчастного сознания» XX века, предостаточно яростного остроумия в развенчании официозной мертвечины, с тупым упорством давящей живую жизнь. Им не занимать искренности, тяги ко всему подлинному, восстающему против выпотрошенных подделок, не ведающему пугливого самооскопления. Все это делает их книги чутким свидетельством изнутри о разочарованиях, утопиях, тупиках рядового обывателя в тисках цивилизации Запада, находящейся на своем историческом излете. Все это побуждает прислушаться к их вовсе не праздному беспокойству по поводу оскудения гражданственности, промотавшей свою душу и полагающей, что она тем успешнее повергает в священный трепет и обеспечивает здоровую нравственность, чем сильнее сотрясает воздух, бряцая затверженными прописями.

Популярные книги

На границе империй. Том 8

INDIGO
12. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 8

Законы Рода. Том 4

Flow Ascold
4. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 4

Имя нам Легион. Том 7

Дорничев Дмитрий
7. Меж двух миров
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Имя нам Легион. Том 7

Метатель. Книга 2

Тарасов Ник
2. Метатель
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
фэнтези
фантастика: прочее
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Метатель. Книга 2

Законы Рода. Том 2

Flow Ascold
2. Граф Берестьев
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 2

(Не)нужная жена дракона

Углицкая Алина
5. Хроники Драконьей империи
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.89
рейтинг книги
(Не)нужная жена дракона

Архил...? Книга 2

Кожевников Павел
2. Архил...?
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Архил...? Книга 2

Штуцер и тесак

Дроздов Анатолий Федорович
1. Штуцер и тесак
Фантастика:
боевая фантастика
альтернативная история
8.78
рейтинг книги
Штуцер и тесак

Сила рода. Том 3

Вяч Павел
2. Претендент
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
6.17
рейтинг книги
Сила рода. Том 3

Чужая дочь

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Чужая дочь

Архонт

Прокофьев Роман Юрьевич
5. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
7.80
рейтинг книги
Архонт

Калибр Личности 3

Голд Джон
3. Калибр Личности
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Калибр Личности 3

Боги, пиво и дурак. Том 3

Горина Юлия Николаевна
3. Боги, пиво и дурак
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Боги, пиво и дурак. Том 3

Офицер-разведки

Поселягин Владимир Геннадьевич
2. Красноармеец
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Офицер-разведки