Границы приватного в советских кинофильмах до и после 1956 года: проблематизация переходного периода
Шрифт:
Идеологическая однозначность обусловлена типом актерской игры, который включает телесный облик и манеру кинематографического поведения: тип лица, мимика, прическа, одежда, жесты, позы, походка и пр. В киноведческих работах последних лет обращается внимание на абсолютную узнаваемость в кадре лица «советского человека» [21] , «врага» (вредителя), «вождя» (партийного лидера), портрета «рабочих масс» [22] . Кроме того, начата работа по исследованию манер поведения, походки, жестикуляции персонажей советского кино [23] . Отмечается, что в кинофильмах «большого стиля» у «советских людей» прямой открытый взгляд (в камеру) и широкая улыбка; они спортивны, двигаются быстро, эмоции проявляют бурно. Так, в исследовании О. Булгаковой по антропологии и культурному значению жеста в отечественном кинематографе делается ряд важных наблюдений; среди них — замечания о генезисе жестов в советских фильмах, а также способах их кинематографического конструирования и интерпретации. Как отмечает исследовательница, внешняя типажность положительных персонажей является сплавом манеры поведения и выражения (любовных) эмоций, характерных для «опереточных» и «водевильных» крестьян, со стереотипной ораторской жестикуляцией [24] . Сложившемуся «положительному канону» в наибольшей мере соответствуют персонажи С. Столярова, Н. Крючкова, Е. Самойлова, Л. Орловой, М. Ладыниной [25] . В отличие от них «враги» чаще всего «нерусской» внешности,
21
См., например: Булгакова О. Советские красавицы в сталинском кино // Советское богатство… С. 391–411.
22
К сожалению, эта проблематика только начинает разрабатываться. Так, опубликована, но не откомментирована подборка фотограмм в сборнике, посвященном советскому кино 30-х годов. См.: Кино: политика и люди (30-е годы). М., 1995 («Образы-образцы», с. 69–76; «Лицо врага», с. 91–96; «Обращение к массам», с. 29–34; «Трудящиеся массы», с. 55–58).
23
См.: Булгакова О. Фабрика жестов. М., 2005.
24
Подробнее см.: Там же. С. 203–271 (параграф «Техники дисциплинирования, 1931–1951»).
25
Именно эта типажность была утверждена как эталонная, что выдвинуло этих актеров в ранг звезд советского кино. Такой идеологизированный статус одновременно и давал большие привилегии, и сильно ограничивал ролевой диапазон — эти актеры могли играть только положительных персонажей, являя собой «образцы». (Исключение составляет единственная полуотрицательная роль Л. Орловой в к/ф «Ошибка инженера Кочина» — роль раскаявшейся агентки иностранной разведки. На этом фильме особенно заметна разница в манере игры: актриса, всегда играющая комедийных персонажей, создает неоднозначный трагический образ — у нее иная, чем обычно, внешность, жестикуляция, манера говорить.)
О. Булгакова также предлагает интересные наблюдения над поведением персонажей в «любовных сценах»: в ситуации любовного объяснения или доверительной беседы герои демонстрируют преувеличенные «физиологические» жесты немого кино, на которые накладывается имитация фарсового «простонародного» поведения (почесывание, хлопанье по плечу, толкание собеседника локтем в живот, грубые хватания женщины, попытки насильственного поцелуя и защиты от него) [26] . Также характерен перенос жестов из публичной сферы в частную (рукопожатие с трясением руки, ораторские жесты с поднятой рукой или сжатым кулаком) [27] . «Свои» и «враги» также имеют свои жестовые идентификации: у «наших» — элементы простонародности, смягчаемой последующей социализацией; у «не наших» — шаржированная имитация дворянских или салонных манер. Все эти ярко выраженные и постоянно закрепляемые внешние характеристики персонажей должны позволять идентифицировать их сразу и однозначно.
26
Как остроумно замечает О. Булгакова, «это не изнасилование, а флирт влюбленных». Далее она указывает, что «советские фильмы, забывая об эстетическом источнике этого телесного языка (кинофильмах 10–20-х годов, традициях театральных фарсов и пр. — Т. Д.), перенимают огрубленные комические техники флирта и эротики как норму обычного бытового поведения», «реалистически» репрезентирующую действительность. См.: Булгакова О. Фабрика жестов…, особенно с. 256–266, параграфы «Барышня-крестьянка Любови Орловой» и «Инженю на трибуне. Оратор в спальне».
27
Там же. С. 256–266.
Киноязык. К смысловой однозначности стремился и киноязык «большого стиля». Киноведы отмечают ряд признаков, тесно связанных с особенностями сюжета и манерой актерской игры, позволяющих безошибочно идентифицировать фильмы этого периода: упрощение монтажа, удлинение эпизодов, дублирование диалогов визуальным рядом; статичность мизансцен, статуарность фигур; лидеры, снимаемые нижним ракурсом, парады — верхним; помпезность зданий, преобладание света, солнца, воды, фонтанов и белого цвета в кадре [28] .
28
Об этом подробнее: Маматова Л. Модель киномифов 30-х годов // Кино: политика и люди (30-е годы). М., 1995. С. 77–78. Именно эти визуальные коды обычно цитируются в ретрофильмах о «сталинском времени» (см., например, «Прорву» И. Дыховичного, 1992, «Папу» В. Машкова, 2004).
Что же касается репрезентации приватной сферы, то сама стилистика сталинского кинематографа, нацеленного на показ «образцов», исключает фиксацию повседневного и рутинного: пространства частной жизни предельно очищены и упрощены (в комнатах только функциональная мебель и значимые для сюжета вещи), бытовые процедуры лишь обозначены и работают на характеристику персонажа (моет пол — значит, аккуратная). Любовные же отношения и объяснения в любви, как правило, вынесены в публичные пространства (театральные кулисы в «Веселых ребятах» и «Волге-Волге», аэродром в «Интригане», большая компания сослуживцев в «Новой Москве», ВДНХ в «Светлом пути» и в «Свинарке и пастухе», бал в «Небесном тихоходе», мост над Москвой-рекой во время народного гулянья по случаю Победы «В шесть часов вечера после войны» и др.). Либо сама «общественная жизнь» врывается в наметившееся интимное пространство, разрушая его приватность и инкорпорируя влюбленных обратно в коллектив (например, разгон по домам целующихся парочек в «Богатой невесте»; постоянное вмешательство товарищей в отношения сложного любовного треугольника в «Моей любви», подслушивания и подглядывания за влюбленными как обычная практика).
Сам же киноязык говорения о любви практически отсутствует: для показа любовного переживания или томления кинематограф этого времени использует различные «фигуры замещения»: эмоциональную музыку (и) долгие хождения вдвоем (финал «Светлого пути», прогулка в «Весне»), песню вместо словесного объяснения в любви («Веселые ребята», «Цирк», «Музыкальная история», «Свинарка и пастух», «Свадьба с приданым», «Испытание верности» и др.), показ природы для обозначения эротического переживания (лесосплав в «Трех товарищах», разламывающийся лед, волны, порывы ветра, ливень в «Сказании о земле Сибирской» и «Испытании верности»). Более редким, и потому интересным, вариантом является перекодировка трудового порыва в эротический (классический пример — вдохновенная ритмизированная работа на 150 станках в «Светлом пути») [29] . Непосредственный же показ сексуальных эмоций в советских комедиях явление нечастое, и, как правило, это не элемент актерской игры, а особенность человеческой психофизики (например, «контрабандный» эротизм героинь Т. Окуневской, 3. Федоровой, В. Серовой). То есть это свойство являет себя «поверх», а иногда и вопреки сознательному кинематографическому конструированию.
29
Подробнее об этом см.: Дашкова Т. Указ. соч. С. 218–234.
Переходный период
пример 1
жанровый слом в «Испытании верности»
Наиболее наглядно кризис проекта «высокой» комедии можно наблюдать на фильмах классиков «большого стиля» — «Испытании верности» И. Пырьева и «Русском сувенире» Г. Александрова.
Фильм «Испытание верности» является попыткой сопряжения в пространстве одного фильма двух взаимоисключающих жанровых конструкций: семейной психологической драмы и любовной производственной комедии. Сюжет о мучительном уходе мужа от любящей жены к другой женщине можно считать началом новой парадигмы психологического кино [30] , включающей в себя сложную, психологически мотивированную игру главных персонажей (особенно героини М. Ладыниной), тревожную немелодичную музыку, контрастный свет и пр. [31] Да и вообще показ на экране конфликта, носящего интимный, а не общественно-политический характер, безусловно, является достаточно новаторским [32] . Однако параллельная сюжетная линия, показывающая жизненное становление младшей сестры главной героини (Н. Гребешкова), решается средствами производственной комедии «большого стиля»: «традиционный» любовный треугольник («она» — красавица и умница — и два претендента-антагониста «на руку и сердце»: «подлец — карьерист» и «простой честный парень»), коллектив, помогающий «хорошим» влюбленным, песенные и танцевальные номера, служащие для характеристики персонажей и заменяющие собой объяснения в любви, торжество справедливости в финале. Из новых конструктивных элементов фильма — показ надежной семьи — рабочей династии во главе с идейно закаленным отцом, цементирующей отношения героев и помогающей им определиться в жизни [33] . Фигура отца весьма показательна — она знаменует намечающийся разрыв между «коллективным» и «личным». Мнение отца по отношению к двум любовным историям старшей и младшей дочерей не только репрезентирует коллективное мнение о происходящем, но и демонстрирует невозможность разрешения «реального» конфликта (ситуация развода) ни при помощи коллектива, ни какими-то иными способами — произошедшее выходит за рамки общественной компетенции. Показ бракоразводного процесса (суда) можно считать еще одним маркером, удостоверяющим «реальность» произошедшего разрыва.
30
Думаю, что можно говорить о новой парадигме, поскольку фильмы, которые и сейчас отвечают критериям психологической драмы, до начала «оттепели» были единичны. В основном это фильмы периода войны: «Машенька», «Жди меня», «Актриса».
31
По тому, как выстроены характеры и организовано пространство в этом фильме, уже можно понять генезис столь «необъяснимого» для многих крутого поворота в киноэстетике Пырьева — от «Кубанских казаков» и «Сказания о земле Сибирской» к экранизациям Достоевского.
32
Возможно, это может быть объяснением того, что, при всех своих несовершенствах, этот фильм был одним из лидеров проката 1954 года.
33
Тема надежной семьи — уже знак раннего «оттепельного» кино («Дом, в котором я живу», «Шумный день»). Семья на этом этапе трактовалась как модель страны, поэтому столь важна была трудовая преемственность («Большая семья»). Позднее появится более сложная трактовка семейной темы — отношения внутри семьи: социальные и психологические конфликты («Чужая родня», «Тугой узел»), непонимание или ненависть между ближайшими родственниками («Летят журавли», «Председатель», «Сестры»), отрыв от «корней» (фильмы В. Шукшина, особенно «Калина красная») и др.
Мне важно зафиксировать, что эти два «пласта» фильма не переплетаются, а сосуществуют параллельно. Только в одном фрагменте делается неудачная попытка сведения воедино этих взаимоисключающих «языков кино». После драматичного объяснения мужа с женой дается кадр пустынной улицы — затем «запараллеленное» с первой сценой объяснение в любви младшей сестры с ее кавалером (на мосту с видом на Кремль), переходящее в песню, а затем и в показ рядов вальсирующих ночных прохожих. Этот фрагмент можно считать одним из самых наглядных примеров «стилевого слома» в советском кино.
пример 2
«мнимое» и «реальное» в «Русском сувенире»
Совсем другой ход предпринимает Г. Александров. В «Русском сувенире» он пытается воспользоваться проверенным приемом: соединить «мнимый» любовный конфликт (ухаживание иностранцев с потерпевшего крушение самолета за советской женщиной — «ответственным работником») с «реальным» внешнеполитическим конфликтом (раскрытие антисоветского заговора и развенчание буржуазных представлений об СССР). Сюжет представляет собой «чудесное спасение» пассажиров международного авиарейса, вынужденное путешествие иностранцев по стране и их общение с «простыми советскими людьми». Нестыковка возникает оттого, что оба конфликта оказываются «мнимыми», причем изнутри разрушается как «любовная формула», так и сюжет «буржуазного заговора». Для развития любовного конфликта советской «большой» комедии необходима включенность героини в трудовой коллектив, посвященный во все перипетии любовных отношений партнеров. В случае «Русского сувенира» это невозможно: помыслить весь СССР в роли «коллектива» является уж слишком большой абстракцией. Да и «любовные партнеры» здесь как слишком многочисленны (мужчин по крайней мере трое, и отношения между ними не выстраиваются в систему), так и являются представителями не только разных социальных групп, но и разных с героиней политических систем. В свою очередь, сюжет о заговоре и вредительстве, чтобы быть сюжетообразующим, требует для своей реализации иного жанра, чем комедия (например, политического детектива): помещенный в рамки комедийной схемы, он с неизбежностью воспринимается как один из атрибутов комического (несерьезность врага, ложность угрозы и пр.), чем снижается идеологический эффект от его развенчания. Странность этой конструкции коренится в том, что «реальный» конфликт помещен внутрь «мнимого», поэтому все дальнейшее повествование с неизбежностью начинает переозначиваться по законам комедийной формулы.
Еще одним свидетельством «рассогласованности» механизмов функционирования «большой» комедии является предпринятая в фильме попытка «вписывания» традиционных комедийных персонажей (с их гротесковой пластикой и метафорической риторикой) в ситуации, трактуемые как столкновение с «реальной» жизнью («документально» снятые панорамы, интерьеры, события [34] ). В результате этого возникает конфликт «постановочного» и «сюжетного»: персонажи продолжают действовать в рамках «искусственного» мира комедии положений, заданных «мнимым» конфликтом, тогда как по сюжету предполагается, что в процессе своего вынужденного путешествия они сталкиваются с «реальными» событиями и «реальными» советскими людьми. Однако предъявляемый иностранцам «реальный» советский образ жизни также оказывается «сконструированным»: героиня Л. Орловой успевает загодя предупреждать жителей следующего перевалочного пункта, а те успевают хорошо подготовиться. Иностранцы (как «хорошие», так и «плохие») верят в «реальность» того, что им показывают; зрителям же, смотрящим на происходящее «как бы» глазами этих иностранцев, видна тотальная «искусственность» этой «реальности». Из-за совпадения этих точек зрения (персонажной и зрительской) «искусственность» начинает восприниматься не как следствие жанровой обусловленности (задающей режим не-замечания очевидного), а как пример вопиющего несовпадения показанного на экране с переживаемым в жизни.
34
Думаю, что нестыковка ощущалась и самими авторами: фигуры персонажей, «накладывающихся» на «документальные» пейзажи («комбинированная съемка»), очерчены явно заметными «контурами». Не думаю, что это просто техническая небрежность, — возможно, это не до конца продуманный способ демонстрации искусственности происходящего (по аналогии с «рамкой»), намеренная акцентировка несовместимости «персонажей» и «среды».
Попыткой объединить распадающийся сюжет является введение сюжетной «рамки» [35] (появляющейся, правда, только в начале фильма): закадровый голос комментирует происходящее, представляет и характеризует основных персонажей; герои анимационно «удваиваются», кадр время от времени останавливается и пр. Возможно, этот ход был призван «смягчить» вопиющую искусственность «мнимых» конфликтов, придать происходящему игровой характер, «обнажить прием». «Обнажения», к сожалению, не случилось.
35
«Рамочные» конструкции вообще характерный прием фильмов Г. Александрова: вспомним «рамочные» титры в «Веселых ребятах» и «Волге-Волге» (в последнем — рамка «закольцовывается» финальными кадрами) и «Весну», построенную как фильм в фильме. Кроме того, в к/ф «Цирк» само условное пространство арены и кулис задает игровой характер происходящего; впрочем, как сон и зазеркалье в к/ф «Светлый путь».