Граждане
Шрифт:
— Чего вы хотите? — повторил он.
— Я считаю, что некоторых людей нельзя допускать к общению с молодежью. Их надо изолировать. Неужели вы и после ареста Дзялынца не предвидите дальнейших последствий? Дзялынец даст показания. Быть может, неблагоприятные для некоторых лиц. Так не разумнее ли с нашей стороны этих людей во-время…
— Убрать? — вполголоса докончил за него Ярош. Он сказал это неожиданно для себя самого.
Постылло исподтишка метнул на него взгляд. И опять улыбнулся.
— Я не говорил этого. Думаю только,
— Моравецкого? — опять перебил Ярош.
— Ну, скажем, Моравецкого, — процедил Постылло. — Можете вы ручаться, что сегодня или завтра не выяснится его участие хотя бы в истории с листовками?
Ярош нагнулся к столу, взял в руки книгу. Открыл ее, захлопнул. Потом медленно поднял глаза и одно мгновение в упор смотрел на Постылло недобрым, тяжелым взглядом.
— У нас есть партия, — сказал он спокойно. — Ясно? Без ведома и без согласия партии никакого приговора человеку мы здесь выносить не будем. Без согласия партии никто никого пальцем не тронет. Запомните это! А если у вас есть ко мне какие-либо претензии, огласите их на партийном собрании.
Так он взял все это дело на свою ответственность. Долго еще придется нести ее на плечах? По временам у Яроша мороз пробегал по коже при мысли, что Томаля, быть может, не солгал. А что, если при допросе Дзялынца и в самом деле выяснится сообщничество Моравецкого, которое они оба до сих пор ловко скрывали? Он знал: что бы ни оказалось, все поставят в вину ему, Ярошу, и, как бы он ни поступил, — все равно отвечать придется ему. Но не этого он боялся. Ужасало его только одно: то, что он не знал, как ему поступить.
Весть о Кнаке его пришибла — он не ожидал второго удара. Значит, не только Дзялынец… Ярош испытывал мучительную горечь поражения: сколько зла успело проникнуть в школу за его спиной? Он каждый день встречал этого мальчишку, хорошо помнил его лицо, внимательные и умные глаза примерного ученика. Таким глазам всегда веришь. Если бы не этот случай, то через несколько месяцев Кнаке окончил бы школу и, уйдя отсюда с аттестатом зрелости за подписью Яроша, вступил бы с этим аттестатом в жизнь. А через год-другой, избрав себе профессию, быть может, начал бы еще усерднее вредить, используя для этого свою специальность.
Сколько еще таких в школе? Дольше медлить нельзя! Ярош остановился посреди комнаты и, достав свою записную книжку, записал дату следующего собрания партбюро. Если до сих пор он сомневался, как поступить, то сейчас за него решали факты. Факты всегда говорят убедительно и ясно. Домыслы могут быть сомнительны, а факты указывают дорогу. И Ярош решил категорически потребовать, чтобы партийное бюро снова обсудило заявление Томали.
В школе было еще тихо. Ярош ходил по темному кабинету, где чувствовался утренний холод. Солнце заглядывало сюда только после полудня.
Он постоял, вслушиваясь в отголоски, долетавшие
Ярош подошел к окну и услышал монотонный, хрипловатый голос Гелертовича, который давал урок в одном из классов на первом этаже:
— Это мы называем колебанием… Прошу записать…
«Сколько еще среди них таких, как Кнаке?» — думал Ярош. Им овладело странное ощущение оторванности от окружающей жизни, которая доходила до него только в каких-то обрывистых звуках, голосах, шагах за стеной, в едва уловимом шуме движений. Пришли на память дни в тюремной камере, которую он мерил шагами наискось, совсем как сейчас меряет этот холодный, пустой кабинет. И так же он тогда останавливался каждый раз, чтобы послушать шорох за дверью или за стеной…
Ярошу вдруг подумалось, что тогда в тюрьме ему было легче: борьба была проще, враг маскировался не так хитро и коварно.
«Ну, не всегда!» — возразил он сам себе, вспомнив пережитое за время оккупации. Его ужалило знакомое чувство стыда, от которого он за столько лет все еще не мог отделаться. И так живо вспомнилось бренчание ключей и шаги тюремщика, что он невольно посмотрел на дверь… Но вошел только сторож Реськевич и доложил:
— Товарищ директор, зетемповцы из одиннадцатого «А» пришли к вам по какому-то делу.
Из вестибюля донесся галдеж, крики, топот, свист. Большая перемена.
— Зовите их! — сказал Ярош, садясь за стол.
Первым вошел Кузьнар, за ним гуськом трое: гордость школы, угрюмый толстяк Свенцкий, стройный брюнет Вейс с задумчивыми глазами, а позади всех — самый маленький, Збоинский, с рыжим чубом, свисавшим на лоб. «Целых четверо!» — удивился про себя Ярош.
Вся четверка поклонилась почти одновременно. Ярош указал им на два стула, стоявшие у его письменного стола, а еще два притащил от стены рыжий малыш, причем по дороге зацепился ногой за ковер, чертыхнулся и потом пробормотал: — Извините…
— Садитесь. Слушаю вас, — сказал Ярощ, раздавив в пепельнице дымящийся окурок.
Антек Кузьнар нагнулся вперед и уперся руками в колени.
— Важные новости, пан директор, — начал он вполголоса. — Перед первым уроком…
— За пять минут до звонка, — вставил Збоинский и потряс головой так, что рыжий вихор опять свесился ему на глаза.
Толстяк так и подскочил на стуле:
— Извини, это несущественно!
— Было ровно пять минут до звонка, пан директор, — повторил малыш, покраснев от гнева. — Он всегда так…