Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма
Шрифт:
«Дядя, а ты умеешь делать голубя? Сделай, дядя!» — просили голубые глазки. Вот ведь любопытная! Брих хотел было отнять у нее бумаги, но его остановил ее вопрошающий взгляд. Аничка протянула ему листки с обезоруживающей доверчивостью и терпеливо стала ждать. Что с тобой, дядя? Отчего ты хмуришься?
Что делать? Брих еще поколебался, но потом быстро перегнул первый лист. Как же это, господи, делается? Сколько бумажных голубей сделано его руками, сколько их он выпустил в небо? Работа увлекла его — в каждом мужчине сохраняется мальчишеская страсть к игре, подумалось ему. Вот так — а теперь еще хвост… Готово! Как я неловок, у голубя слишком тяжела задняя часть, надо
— Смотри, девочка!
Бумажная птица полетела под восхищенный визг Анички и беспомощно ткнулась в стенку у окна. И второй голубь, и третий покружились над столом и упали за печкой. Еще! Аничка подпрыгивала, подпрыгивали ее косички, девочка хлопала в ладошки, бегая за голубями, как собачка. А из окна не выпустим?
Брих захохотал во все горло. Смеялся над Аничкой, над самим собой, надо всем — но в этом неудержимом хохоте звучала и горечь.
Когда Аничка совсем запыхалась и присела на краешек кушетки, Брих резкими движениями разорвал бумажного летуна на мелкие кусочки: рвал основательно и с чувством отвращения подбросил обрывки вверх: смотри, Аничка, снег! Девочка залилась радостным смехом, мелкие хлопья бумажной метели, обрывки слов опускались ей на голову, на пол, цеплялись за косички. Аничка встряхнулась, как щенок, и оба снова принялись играть. Брих покатал ее на плечах, на колене-лошадке, заглушая свои тревоги болтовней с ребенком. Потом они уселись на пол, стали дуть на белые клочки и смеялись, смеялись…
Ну вот, тем все и кончилось, подумал Брих, обнимая малышку. Наверное, так и следует. Идиот! Что, в сущности, произошло? Глупость! Случайность! Не более! И вот нее снова вернулось на старую, проторенную дорогу.
Все осталось внутри!
5
До отъезда вечернего скорого оставалось еще восемь минут, но все вагоны состава, стоящего под выгнутой крышей вокзала, были уже переполнены. Звяканье, резкие удары молотка по буксам, гудки, смех, слова, слезы, чемоданы, узлы, кто-то подает с перрона седовласой даме бумажный стакан с пивом, отвратительно воняет дешевая сигара крестьянина, сидящего напротив…
Ирене удалось втиснуться на жесткую скамью третьего класса, и пассажиры, протискивавшиеся по узкому коридору, задевали ее чемоданами. В купе было тепло, как в хлеву, пахло дегтем, кисловатым дымом и сосисками. В соседнем вагоне бренчали на гитаре, молодые голоса что-то пели, неслись звуки перронного динамика, но голос дикторши терялся под гулким сводом, ничего нельзя было разобрать.
Ирена не сняла плащ, только пояс расстегнула, а чемоданчик затолкала под скамью. Растерянно озиралась — ей было не по себе.
Она сразу заметила в толпе на перроне, сразу узнала — Раж! Потом он скрылся, видимо, пошел по вагонам. Что делать? Уйти, бежать? У Ирены уже не было сил. Опустила голову, а когда подняла ее — Раж был уже в коридоре, пробивался, спотыкаясь о чемоданы, но еще не видел ее. Только сейчас… В глазах его блеснуло удовлетворение — и вот он уже перед ней. Ирена равнодушно посмотрела ему в лицо, а он схватил ее за плечи, устало улыбнулся — и Ирена встала.
— Пойдем! — тихо, но повелительно произнес он; без долгих слов подхватил чемоданчик, вывел ее, словно заблудившуюся овечку, словно капризного ребенка. Когда они спустились на перрон, позади них уже захлопывались двери вагонов, угрожающе засвистел кондуктор. Раж обнял Ирену левой рукой и, покачивая чемоданчик в правой, повел к выходу. Ребенок, просто маленький ребенок эта Ирена! — усмехался Раж в душе, ничуть не удивленный
— Глупышка! — заговорил он, поднимаясь по лестнице подземного перехода. — Что тебе взбрело?
В его тоне не было упрека, разве лишь снисходительное добродушие, хотя эта история стоила ему добрых двух часов изрядного напряжения и беготни. Но теперь все в порядке!
Ирена никак не отозвалась, упрямо смотрела себе под ноги. Шла, как послушная овечка, — через трамвайные пути, к черному автомобилю, который мирно поджидал их у тротуара. Ей казалось — у нее нет уже собственной воли, сопротивление иссякло, все затихало в душе, осталась лишь равнодушная покорность. Села в машину, Раж захлопнул дверцу и, чтоб успокоиться, закурил. Предложил сигарету и ей.
— Как ты узнал? — В ее тоне слышался не столько протест, сколько любопытство. От сигареты она отказалась, и он не настаивал, только слегка улыбнулся.
— Это не так уж трудно, Ирена. При всей твоей хитрости и упрямстве ты прозрачна, как родничок. Одного не понимаю: зачем тебе было занимать деньги у нашего бережливого Бриха? Почему дома не взяла? Ведь эти деньги — и мои, и моей жены. Да я бы и не заметил убыли. А в общем-то я тебя понимаю и уверяю, со мной всегда можно договориться, если исходить из рассудка и логики. Ты же просто сваляла дурака. Какая тебе нужда ездить в третьем классе? На машине ведь было бы удобней, как ты думаешь?
Он нажал на стартер, и черный автомобиль покатил по шумным улицам.
Всю дорогу Ирена молчала. Все оказалось тщетным, по-детски глупым… Сколько их, напрасных попыток, предшествовало сегодняшнему неудачному побегу? Раж умнее ее, он всегда одерживал верх. И не нужно больше никаких слов, он ее понять не может, а его не уговоришь, теперь ей это ясно: в конце концов он всегда добьется своего. Раж не умел проигрывать.
«Время, в которое мы живем, Иренка, — внушал он ей, — не в силах оторвать нас друг от друга. Ты не должна этого допускать. И я не позволю. Всегда я старался угождать тебе, пожалуй, избаловал немножко, но теперь требую понимания. Здесь я оставаться не могу — в этой стране я одной ногой в тюрьме, и ты это знаешь. Я задохнусь тут! Тут нет моей вины, милая. Отбросим нее сентиментальные доводы. Ты — моя жена, и я не позволю, чтобы кто бы то ни было, даже твой брат… встревал между нами, пойми это, пожалуйста. А тут еще ребенок будет, и он — не только твой! Я и о нем думаю!»
Сколько раз повторял он ей это, хоть и разными словами. Сколько дней и ночей смятенной, никогда не угасающей борьбы — Ирена не умела даже связно высказать свои аргументы. Она только чувствовала довод, который жил глубоко в ней: смутный страх погубить себя, неясное предчувствие… А Ондра умел опутать ее словами, он использовал все — от соображений разума, деликатных уговоров и страстных объятий до злых, резких упреков; и все же всем своим существом она чувствовала, что не может согласиться с ним, что он не прав, что он толкает ее в пропасть, принуждает совершить прыжок, который перевернет всю ее жизнь, прыжок в темноту.
И она знала: он стережет ее. Стережет каждый ее шаг, каждую мысль. Делал он это весьма продуманно и бережно, хотя под этой бережностью она угадывала скрытый гнев. Ну и пускай стережет, ей нечего таить! С того дня как «Лабора» была национализирована, Раж редко выходил из дому, посетителей принимал в своем домашнем кабинете. Ирена постоянно чувствовала себя осажденной его вниманием. Против него не нашли ничего порочащего, Ирена и сама не могла ни в чем его обвинить, однако угадывала: долго так тянуться не может, Ондре надо торопиться с отъездом.