Гражданин Том Пейн
Шрифт:
И плевать, говорил он себе. «И довольно себя жалеть», — это Франклин так сказал. Пропади он пропадом, этот Франклин, ему что, живет себе в Англии, не тужит, старый черт, кой-кому в этом мире живется славно, да только таких раз-два и обчелся, а для прочих он — каторга, пустыня, тюрьма. Потрепыхаешься, словно муха на булавке, помрешь — и нет ничего, ни до тебя, ни после. Так чего ради Тому Пейну сопротивляться? Пытаться побороть болезнь и голод, одиночество, отчаянье?
Он не станет сопротивляться, подошло, видно, время умирать — и огромная жалость к себе, мысль о том, какое зрелище он должен являть собой, потрясла, поразила его. Он заплакал; потом вытер слезы, и к нему незаметно подступили безоблачные воспоминанья
— Вот молодец парень, работник, не лоботряс, как раньше.
Все это было и ушло; теперь уходил он сам, потому что Франклину вздумалось заслать его в Америку.
Корабль, пораженный лихорадкой, очень быстро оказался в центре внимания; суток не прошло с тех пор, как судно ошвартовалось в Филадельфии, а уж полгорода побывало в порту поглядеть на него. Ходили слухи, будто за девять недель в море сброшено пять мертвецов, хотя по виду на борту все было в порядке; больные, выздоравливающие, изнуренные пассажиры нетвердыми шагами сходили на берег, и каждый рассказывал жуткую повесть на свой лад. Кто-то вспомнил, что в лазарете лежит мужчина с рекомендательным письмом от Франклина, и доктор Кирсли — который пытался основать в великом городе Америки свою практику и находил это непростой задачей — почуял гонорар.
— А имя его известно?
— Пейн, по-моему.
— И вы видели письмо? — осторожно спросил Кирсли.
— Да нет, слышал только.
— А вы? — спросил Кирсли у другого.
— И я не видал.
Гонорар — это одно дело, но подниматься на борт зараженного судна за так ни один врач не обязан.
— Он что, прибыл в трюме?
— В каюте.
Трюм был битком набит завербованной прислугой, среди этого люда и вспыхнула болезнь, и капитан, едва только начав передвигаться, договаривался уже об их продаже с двумя богатыми филадельфийскими купцами.
— Ну что же, долг есть долг, — сказал доктор и направился на палубу.
Тяжек показался ему этот долг, когда он спустился в вонючий лазарет и, натыкаясь на тела, чертыхаясь, принялся, перекрывая стоны, выкликать господина Пейна.
Господин Пейн отозвался. Доктор держал свечу, пламя ее колебалось и мигало в спертом воздухе, но и со свечой отыскать Тома Пейна оказалось трудновато, а когда доктор, наконец, нашел его, то подумал, что и трудиться не стоило. Те же лохмотья, что у всех, запущенная борода, грязи, пожалуй, наросло даже больше, а в целом — отвратительный клубок страданий и рваного тряпья, который шепотом попросил врача уйти и дать ему умереть спокойно.
М-да, умереть тебе придется, это точно, сказал про себя доктор.
— Уходите же, — простонал Пейн.
— У вас есть, кажется, письмо от Франклина? — хватаясь за последнюю соломинку, спросил Кирсли.
— Есть, будь он неладен!
— Хм… ну а деньги, старина?
— Три фунта семь шиллингов, — прохрипел Пейн.
— Вот как! Ну, завтра же станете на ноги. Деньги у вас с собой? Багаж имеется?
— Вы что, не видите — я умираю…
Доктор пошел за лодочником; тот запросил с него три шиллинга и лишь тогда нехотя поднялся на корабль. Взяв Тома Пейна за руки и за ноги, они вдвоем выволокли его наружу и, словно кучу хлама, сбросили на дно лодки.
С последним проблеском сознания и гнева Пейн обозвал
— А потому, что три фунта семь шиллингов на дороге не валяются, во всяком случае, у начинающего врача. Я не вор, я эти деньги заработаю, и жить вы будете, а уж для чего — это только Богу известно.
— Господь дает, Господь и берет, да славится имя Господне, — произнесла соседка-квакерша, принеся Пейну коробку домашнего печенья и мешочек с ароматическими травами, который повесила ему на шею. Она прослышала, что у Кирсли обретается некий бездомный и что он грязен и сквернослов, а Кирсли якобы поспорил на двадцать фунтов со знаменитым доктором Джеймсом, что его пациент не умрет. Это был нечестивый поступок. Вдобавок Пейн ей признался, что родился и вырос в квакерской семье, а Кирсли, стоя в ногах его постели, насмешливо заржал на это — что было вообще уже выше сил.
— Молись, — говорила она Пейну. — Моли Господа о прощении, Бог милостив.
— Ну, теперь-то он выздоровеет, — фыркнул Кирсли.
— Молись, молись! — бросила она напоследок, поспешно спасаясь бегством, и Кирсли привалился к спинке кровати, помирая со смеху.
— Ох и грязная же вы личность, — проворчал Пейн.
— На себя посмотрите. И не я ли первый отмыл вас от грязи?
— Да катитесь вы…
— Кстати, я пришел вам напомнить, что вы задолжали мне десять фунтов, — сказал доктор. — Вы седьмую неделю у меня, так что это еще по-божески. Я вам жизнь, между прочим, спас, чего бы там она ни стоила, и вообще, маловато вы проявляете благодарности. Сколько стоит человеческая жизнь?
— Моя — немного, — буркнул Пейн. — Да нет, я благодарен. Заплачу вам, когда найду работу.
— Это какую же?
Пейн пожал плечами.
— Я бы мог вас упрятать в долговую тюрьму, — размышлял вслух врач.
— Это да, могли бы, — согласился Пейн.
Он исхудал и осунулся за время болезни; неровно посаженные карие глаза на бледном лице запали, смотрели тяжело, вопросительно, одежда болталась на костлявых плечах, как на вешалке. Кирсли утверждал, что он здоров, но возражать, упираться у Пейна не было сил.
— Даю вам месяц сроку, — неожиданно сказал Кирсли. — Уходить можете хоть завтра.
Пейн благодарно кивнул головой и закрыл глаза…
Он, должно быть, проспал довольно долго — во всяком случае, врача теперь уже не было рядом, а каморку заполнял мягкий сумеречный свет. В единственное слуховое оконце ему с постели видны были черепичные крыши Филадельфии. За ними, на фоне серого неба, возносился ввысь церковный шпиль, и Томас Пейн увидел, как за окном пошел снег; чистые белые хлопья лениво опускались вниз, потом повалили гуще, быстрее, и, наконец, маленькое окошко задернулось сплошной белой пеленой. В камине тлели угли; Кирсли был человек невредный, он просто устал от бедности, от невежества — все это Пейн мог теперь понять, мог даже посочувствовать ему. В конце концов, Кирсли его вылечил, вернул ему жизнь, а десять фунтов — не такой уж тяжкий камень на шее. К нему возвращались силы; не очень уверенно, но все же чувствуя, что может держаться на ногах, он встал с постели и шагнул к окну. Вот она перед ним, Америка, вот она какая, он глядел на нее в первый раз — церковный шпиль вдалеке, пяток крыш, опушенных белыми хлопьями, пяток прохожих на мощеной улице; город братской любви, Америка, земля, мечта, империя — это и многое другое, передуманное когда-то, вновь прихлынуло к нему вместе с волей к жизни, желанием снова быть самим собой, Томом Пейном. Зимний вечер был так мягок и тих, что защемило сердце; еле слышно зазвонили церковные колокола, и Пейну почудилось, будто люди на улице ускорили шаг.