Гражданин Том Пейн
Шрифт:
— Для одних — земля обетованная, для других — родная Шотландия, Суссекс, Уэльс, для третьих — ни на что не похожа, и потому один влачит ее, как ярмо на шее, другой лихо носит на голове, как шляпу, это смотря какой человек.
— Большая она?
— Без конца и без края, — сказал Франклин. — Никем пока не исследована, не изучена… — В его голосе слышалось сожаленье, как будто он назвал дело, которым охотно занялся бы, но как-то упустил.
— Я так об ней и думал.
— Заработать там можно. Никто не голодает, коль не гнушается работой.
— Никто не голодает, — эхом повторил за ним Пейн.
— Ну а гореть — полное раздолье, —
— Какое уж горенье, — сказал Пейн глухо. — Хватит с меня. Мне бы теперь одежонку на плечи да крепкие башмаки. И чтоб зайти в трактир, швырнуть на прилавок гинею и сказать, что сдачи не требуется — как человек, который знаком с гинеями не только по запаху.
— Кстати, с латынью вы знакомы?
— Немного.
— Вы ведь из квакеров, верно?
— Был квакер, теперь — сам не знаю. Попробовал пробиться на волю, да башку себе расшиб. Простите, доктор Франклин, я захмелел сейчас слегка, и у меня язык развязался, но я вам вот что скажу — худо в этой стране, она прогнила и смердит, как навозная куча, я хочу выбраться отсюда, уехать и больше ее не видеть, а так мне много не нужно, хлеба кусок, крышу над головой, какую-нибудь работу.
— Это-то вы найдете, — задумчиво проговорил Франклин. — Я дам вам письмо, раз вы полагаете, что оно вам поможет. А вы не старайтесь прошибить стену лбом, лучше скопите понемногу денег, подыщите участок в Пенсильвании — там земля дешева — и приложите к ней руки.
Пейн кивнул.
— Я напишу своему зятю, он что-нибудь для вас придумает.
Пейн все кивал головой, пытаясь найти слова в ответ на такую доброту. Он устал и был слегка пьян, его остроконечная голова клонилась книзу, неровно посаженные глаза закрывались, и весь он, в своей убогой одежде, грязный, обросший бородой, с необычными резкими чертами лица, казался загадкой, которая долгие годы продолжала волновать Франклина всякий раз, когда он вспоминал Тома Пейна. Загадки всегда привлекали Франклина, но эту ему не суждено было разгадать.
— Убирайся в Америку, если ничего не желаешь делать, — объявил Пейну отец, когда мальчику сравнялось тринадцать и позади уже всякого было вдоволь: учился ремеслу, мечтал, бродил по сочным тетфордским лугам, лазил по развалинам старого замка, сам строил замки в воздухе — и детству, казалось, не будет конца.
— Корсеты — не желаю, — твердил он упрямо.
— Молод еще рассуждать — корсеты не корсеты!
— Корсеты — ни за что.
— Щенок упрямый, невежа! А другое ремесло ты знаешь?
Он был подмастерьем — его учили, как должен работать мастер своего дела, артист. Пришла примерить корсет миссис Харди, дама, так скажем, знатная если учесть, что в те дни границы знатного общества не были определены столь строго, как четверть века спустя. Весила миссис Харди фунтов двести — за счет того в основном, что располагалось вокруг пояса и выше: грудь ее воздымалась, как вересковые холмы Шотландии, чрево вмещало больше эля, нежели погреб в трактире «Собачья голова». Ванну она в последний раз принимала четырнадцать месяцев назад, когда ездила на воды в Бат, и Тому в первый же день работы пришлось буквально лбом упереться ей в живот. Пришлось соприкоснуться с потаенным, тянуть изо всех сил, засупонивать, пока она верещала, как свинья.
— Старайся, Томас, приналяг! — скомандовал отец. Он крепче натянул шнурки, а миссис Харди рычала:
— Пейн, ты, негодник, не дорос — двенадцати дюймов не хватает.
Это ты вымахала на двенадцать дюймов лишку, думал с отчаяньем подросток. Он напряг мускулы — и рука его утонула в чудовищной груди.
— Приналяг, Томас, — повторил отец невозмутимо, отчужденно и вышел на минуту. Томас погиб; рука все глубже погружалась в омут плоти; охваченный ужасом, жарким стыдом, он забыл о шнурках — корсет с треском распахнулся и плоть хлынула наружу, на него.
— Ишь ты, негодник, ишь, плутишка! — хихикая, миссис Харди схватила его в объятья. Он рванулся, на миг увяз еще сильней, забарахтался, осатанело отбиваясь, освободился, выскочил из мастерской и кинулся бежать через поле, покуда, отдуваясь по-собачьи, не повалился наземь в тени старых развалин.
Дюжина горячих — и его исполосованная задница стала кровоточащей раной: ему судьба стать корсетником, раз у него корсетник отец, а не то — убирайся в Америку! Старик Пейн не был жестоким человеком, но в мире существует заведенный порядок, и сыну положено идти по стопам отца; земная жизнь сурова, беспощадна — слава Богу если тебе удастся заработать на хлеб честным трудом; на большее рассчитывать нечего. И вот Том Пейн все-таки уезжает в Америку, а позади порушено куда больше, чем набор корсетных костяшек, да и упомнишь ли, сказать правду, что там и как было, в тринадцать-то отроческих лет… Он, кажется, задремал, а очнувшись, услышал, что Бенджамин Франклин читает вслух письмо, которое с такой готовностью написал своему зятю Ричарду Бейчу, влиятельному лицу из далекого города Филадельфия:
«…Подателя сего, господина Томаса Пейна (вот она вам, Америка, — грязного оборванца величают господином Пейном, и притом не кто-нибудь, а сам доктор Франклин, мудрец из мудрецов, какие только есть на свете), мне рекомендовали как толкового, достойного молодого человека (нет, вы послушайте только, достойного!). Он направляется в Пенсильванию с намерением там обосноваться. Прошу тебя поддержать его, помочь добрым советом, ведь он человек совсем новый в ваших местах. Хорошо бы ты пособил ему определиться на должность письмоводителя или младшего наставника в школе либо таможенного инспектора — полагаю, он отлично бы с этим справился, — чтобы он мог хотя бы заработать на жизнь, покуда не освоится в чужой стране и не заведет свой круг знакомства; ты бы весьма тем обязал твоего любящего отца…»
— Мне хочется для вас что-то сделать, — сказал Пейн. — Ко мне никто не был так добр, у меня нет друзей. Вздумай я предложить вам денег, вы бы, верно, меня на смех подняли?
II. Америка — земля обетованная
То был долгий путь по воде; девять недель с востока на запад, а после — за край света, как думали старики в Тетфорде, которым вовеки не приводилось бывать далее двух-трех миль от родимой вересковой пустоши. Он — не им чета, он — Том Пейн, не корсетник, не подмастерье у ткача, а путешественник и искатель приключений, и его девять недель болтало на судне, где свирепствовала лихорадка. А теперь он умирал; никто не знал об этом, никому не было дела: капитан и сам едва дышал, где уж тут заботиться о других. Залитое безмятежным солнцем судно тихо покачивалось на волнах реки Делавэр, до красных крыш Филадельфии было рукой подать, а во тьме корабельного лазарета к Тому Пейну с каждым стоном все ближе подступала смерть.