Грех и другие рассказы
Шрифт:
— Э, хорош там! — грозно сказал парень нам вслед.
— Ага, щас, — ответил я, сам чуть пугаясь своей наглости — парень был явно на пару лет старше нас, на голову выше меня, на полторы головы — Валька и в плечах бугрист и напорист.
— Э! — крикнул парень вслед еще серьезнее. — Гольцы, бля!
— Че надо? — ответил братик, повернувшись и ощерившись.
— Лех, ну хватит, чего ты? — сказала вдруг своему спутнику девушка, поднявшаяся с земли, — одновременно легкими шлепками стряхивая с...
— Оборзели совсем, — сказал тот недовольно, имея нас в виду, но вроде смягчившись на уговор своей девчонки.
Мы развернулись и пошли дальше.
Отойдя с полста метров, братик еще раз исхитрился и вдарил кнутом погромче. Корова привычно отбежала несколько метров и вскоре опять побрела привычным ей шагом.
Случившееся на пруду несколько озадачило — в поселке мы знали всех, и со всеми не первый год держали добрые отношения, благо, что юношества тут было с десяток голов, не больше. Откуда эти двое взялись, мы и понять не могли.
Спросили у деда, он сразу ответил:
— А с Москвы приехали, дом купили, крайний на дальнем порядке. Москвичи, — заключил дед с легким пренебрежением, — Сахаровы фамилие. Мать, бабка и брат с сестрой.
— Сестра! — обрадовались мы с братиком, одновременно повернувшись друг к другу. — Она сестра ему!
Едва пригнав корову, мы развернулись и, мелко подрагивая, отправились на пруд.
— Холодновато что-то, — сказал братик хмуро, едва выйдя за ворота.
В сарайке у двора всегда висели старые дедовы пиджаки — мы быстро приоделись, а я еще и кепку нацепил.
Волосы мои белые, аляные падали на лоб, а мне хотелось чуб как у Есенина, для чего я иногда то носил на глупой юной башке жесткую сетку с винной бутылки, то поливал голову водой и зачесывал прядь со лба назад. Пока волосы были сырыми, чуб смотрелся почти как у рязанского поэта. Но волосы подсыхали, чубчик начинал сначала рогатиться, а потом и вовсе осыпался ссохшейся соломой.
Кепку, в общем, надел я.
Шли молча, в двух словах решив, что если придется — драться будем вдвоем. Взрослого на пару не в западло завалить. По одному с ним никто из нас не справился бы.
Втайне, конечно, драться-то никак не хотелось, че за удовольствие — нас же к сарафанчику влекло, а не в лоб получить московским кулаком.
Москвичей мы увидели издали — собрав удочки, они неспешно двигались нам навстречу. Мы чуть сбавили ход и приняли вроде как разбитной видок; ноги ж, однако, у нас были вполне себе деревянными.
Братик сплюнул в траву, я несколько раз сжал и разжал кулаки, москвич щурился, разглядывая нас, и слегка улыбался. Расстояние меж нами все уменьшалось, столкновение казалось неизбежным, но девушка вдруг встала, оперлась брату на плечо, сняла тапочку и начала вытрясать из нее сорную крупу.
Осмысленно ли сделала она это, нет ли — кто знает, — но сразу получилось так, что драться стало неуместно.
— Ниче не поймали? — кивнув на пустое ведерко в руках москвича, сказал братик с легкой усмешкой, но без особой издевки.
— А чего это вы оделись как клоуны? — не отвечая ему, ухмыльнулся парень, оценив наши пиджаки. Братику пиджак был великоват, и впопыхах он забыл засучить рукава. А мне соответственно маловат — и у меня руки свисали голые чуть не по локоть. И еще эта кепка на голове.
— Юрий Никулин, — кивнул парень на меня. — И Карандаш, — давясь от смеха, добавил, указав сестре подбородком на братика.
Девчонка тоже засмеялась, на обеих щеках у нее обнаружились ямочки. Мы смотрели ей в рот: казалось, что она только что ела мороженой с малиной.
Наконец, она бросила тапочку на землю, сняла руку с плеча брата и представилась:
— Верочка!
— Валек, — подумав, ответил братик.
И я назвался.
Помолчав секунду, парень протянул нам здоровую белую лапу:
— Леха!
Леха оказался веселым и приветливым типом шестнадцати лет, в дружбе совершенно беззлобным. Он запросто мог зарядить в челюсть незнакомому человеку по малейшему поводу, но едва ты становился его товарищем — прощал тебе такое, за что другому бы сломал голову.
Верочке давно исполнилось четырнадцать, и пятнадцать были уже не далеки. Эти ее розовые годы вовсю цвели; разговаривая с ней, я всегда смотрел куда-то наискосок — не было никакой возможности удержаться глазами на ее лице: глаза мои, как теплое сливочное масло, сразу начинали соскальзывать вниз и расползаться в стороны.
В наших новых друзьях не было ничего городского, московского — они замечательно просто вписались в деревенскую жизнь. Всякий раз, когда мы с братиком подходили к их дому, Леха или мастерил за столярным станком, или, сидя на крыше, что-то подбивал там, или вычищал навоз из сарая. Верочка же прибиралась по дому, но, заслышав наши голоса, выбегала с веником, всегда улыбающаяся, махровый на трех пуговицах халатик до колен, ножки в белесом солнечном пушке, на груди ни крестика, ни цепочки.
Мать их с пяти утра была на работе, ложилась спать сразу после вечерней дойки, а бабка безвылазно сидела в доме — в общем, мы их даже не видели. Спросили как-то про отца — выяснилось, что отец Верку и Леху оставил.
С тех пор Алексей оказался за старшего в семье, так себя и вел.
Но по кой черт им понадобилось продавать квартиру в самой Москве, чтоб перебраться в деревню, купив там дом, корову и кур, мы все равно не поняли.
Во дворе нам четверым было душно и жарко, и мы привычно решали перебираться на свое излюбленное место в недалекой посадке — там тенек и пенечки, чтоб сидеть, и столик меж пенечков, если придет в голову раскинуться в картишки. Чего ж еще делать.
— Щас только переоденусь, — говорила Верочка. Это ее «переоденусь» звучало необыкновенно и на минуту останавливало всякое течение мыслей.