Грех
Шрифт:
Мальчик сунул руку в карман штанишек. У него там хранилось несколько камешков, которыми он играл. Камешки были круглые, некоторые острые на ощупь. Все их он знал наперечет и помнил цвет каждого. Самый маленький, кругляш, был розовый, острый, треугольничком — голубеньким, точно незабудка. Другие были серые и желтоватые. А один — белый, похожий на гладкое яичко. Если ударить камешком о камешек, вылетала маленькая огненная искорка, пахнущая дождем. Эти камушки он подобрал, когда мамочка вела его к дяде, в шкаф. Из них получалась гремушка: зажав в кулачок и поднеся к уху, он встряхивал их и слушал, как они тихонько гремят; иногда разговаривал с ними или засовывал за щеку.
Вдруг послышались громкие крики с улицы и следом дребезжанье стекол, частые
Напротив, у краснокирпичной стены, мальчишки играли в расшибалочку. В окно ударяла ветка. Мокрые листики липли к стеклу, а затем устремлялись за отлетавшей веткой; ветер раскачивал кроны деревьев и что-то нашептывал. Какой-то мальчуган, встав на коленки, пускал в луже белый кораблик. Солнце не светило. Вдруг мальчишка схватил свой кораблик, подбежал к окну и прижался лицом к стеклу; в расплющенном носу виднелись две большие дырки ноздрей. Мальчик из шкафа застыл, не в силах пошевелиться, ноги у него сделались почти невесомыми — он их не чуял под собой — и одновременно тяжелыми и большими, как дом. Глаза мальчугана с корабликом не мигая глядели на него — две желтые стекляшки. Вдруг он часто-часто заморгал и что-то крикнул. Стайка ребят, игравших у кирпичной стены, метнулась к окну. Толкаясь, они вставали на цыпочки и прилипали лицом к стеклу. Стоявший позади всех малый, длинный и тощий, как жердь, показал мальчику из шкафа язык и гаркнул:
— Еврей!
Ребята стали прыгать и кричать:
— Еврей! Жиденок, жиденок! — а потом снова прижимали к стеклу лбы, губы, глаза и языки, розовые и широкие, как детские лопатки. Долговязый, похожий на жердь, парень схватил с земли камень и запулил им в стекло. В это время человек, который стоял на углу и читал газету, поднял голову и издали погрозил озорникам тростью. Ребятня бросились врассыпную, выкрикивая на разные голоса:
— Еврей! Жиденок! Жиденок!
Мальчик медленно отвернулся от окна. Под столом лежал увесистый серый камень. Он посмотрел на него и тихо сказал:
— И что я им сделал?!
Он прошептал это несколько раз, потом кинулся в шкаф и накрылся с головой одеялом.
КОГДА С ДЕРЕВЬЕВ ОПАЛИ ЛИСТЬЯ
(перевод Е. Верниковской)
По землянке гулял холодный ветер. За столом сидел Адъютант и барабанил на пишущей машинке. Выстукивал пальцами очередь за очередью, как из автомата.
— Рехнуться можно! Чертовы англичане держат в лесу и обещают: «Когда с деревьев опадут листья…» И что? Опали. А ты сиди! Жди приказа с оружием на изготовку! Еще б сказали: на броне! На броне, черт бы их побрал! Тут уже с полгода не притрагивался ни к Марысе, ни к Броне! Собачья жизнь, собачья смерть. Диверсии! Только вылазки за скотом. Быки, свиньи, овцы… Работенка для партизана!
Он встал из-за стола и принялся ходить взад-вперед. Разминал закостеневшие руки, будто кого-то ими душил или ломал. В конце концов пнул коробку из-под патронов так, что она зазвенела, и вышел наружу.
Я занял место Адъютанта и начал писать. Заправил за валик лист тоненькой, «служебной» бумаги и пишу письмо домой: «Дорогие мои! Хочется вас увидеть, ведь прошло уже полгода, как я уехал из дому. В лесу чувствую себя хорошо, командир наш — хороший мужик. Питаюсь очень хорошо и часто думаю, как вы там. Может, на праздники приеду домой. Сейчас тут зарядили дожди…» Перечитал эти пустые фразы и выкинул лист. Пишу снова: «Дорогие мои! Так давно вас не видел! У меня все в порядке! Я здоров и чувствую себя хорошо. Как вы поживаете…» И снова перечитал. Одни пустые слова.
В глубине темной землянки лежал Макс и чесался так, что нары трещали. Кряхтя, он выбрался из-под горы одеял и вступил в рыжий круг света. На фоне стен, сооруженных из веток, мха и соломы, среди винтовок, ремней, сумок и рюкзаков, в длинном фланелевом халате, разрисованном фантастическими пурпурными цветами, он выглядел как стареющий лысый чинуша, перенесенный сюда злой рукой волшебника из-под теплой перины. Встал у стола и начал почесываться.
— Не могу заснуть, — проворчал он, будто оправдываясь, и сел возле меня. Достал из штанов большой мятый, засаленный конверт и выудил из него квадратный листок, исписанный корявыми буквами. Нацепил на нос очки в черной оправе, снял, дыхнул и стал протирать стекла; посидел минуту, сомкнув веки, а потом протянул мне письмо таким жестом, будто просил милостыню:
— Прочти, браток, это из дома, от жены письмо. Уже месяц будет, как Ромашка привезла.
Я пожал плечами.
— Прочти, прочти, Густав! — настаивал он. — Мочи нет, все думаю, как они там…
— Ну давай, только не гундось, — сказал я нехотя и стал читать: — «Дорогой Теось! Как только ты уехал по новому назначению, люди начали болтать про тебя невесть что. Я никому ни слова. Разве что Тоне рассказала обо всех наших бедах, но она — могила. Я тут думаю о тебе…» — Я зевнул и перестал читать, но Макс так напряженно вглядывался мне в глаза, что я продолжал шевелить губами и передвигать в пальцах письмо; немного погодя, вздохнув, я вернул ему голубой измятый конверт. Он поднял на меня взгляд и открыл рот, будто чего-то ждал.
— А что? — заговорил он через минуту. — У меня жена и дети. Дом. В доме тепло. А занесло сюда — поди ж ты, экая напасть! На старости лет слабит и слабит. Может, у тебя сушеная черника есть, дал бы чуток…
Тут из-за стены донесся голос Адъютанта:
— Понос у тебя, братец, потому как жрешь слишком много, вон какое пузо отрастил, Макс, храбрый вояка! Ноги себе на ходу обсираешь… Густав, поди сюда, живо!
Я подбежал к окну. В лесу было светло. В небе висел ясный осенний месяц. Адъютант нетерпеливым жестом подозвал меня к себе. Когда я встал рядом, схватил меня за руку:
— Слышишь?
Я ничего не слышал.
— Послушай! — В зазор тишины, между одной и другой волной ветра, проникала дребезжащая нота. Замирала, тонула в монотонном шелесте, чтобы зазвенеть вновь громче и отчетливее. Мотоциклы.
— Значит, так! — говорит Адъютант. — Возьмешь Макса и Сосну и пойдешь через третий пост, проселком на Лещину. Фрицы никогда не высовываются ночью, но черт их знает! Сидим мы тут уже порядком, запросто могли нас вычислить, да и ребята таскаются по деревням, любовнички вшивые! Смотреть внимательно, слушать, не лают ли в деревне собаки. Они могли на ночь в деревню заехать, а на рассвете подойдут к лагерю. Их метод! Выполните задание и возвращайтесь, в хаты не заходить, под одеяла к бабам не лазить. Ну, вперед, братцы, и чтоб к шести были в лагере. — Он подтолкнул меня легонько к землянке и исчез между деревьями.
Я поднял мешок и вошел внутрь.
— Закрывайте дверь, — сказал Макс, стоявший на коленях перед свечой. Он подслеповато щурился, протирая очки какими-то белыми подштанниками; видать, здорово его допекло, раз оголяется по ночам.
— Одевайся, Макс, идем в разведку!
— Какую еще разведку! — глянул на меня исподлобья, точнее, из-за кальсон. — Какую разведку?
— Одевайся, одевайся, — говорил я, укладывая гранаты в вещмешок. — Сосна! — толкнул я лежащего на нарах капрала. С этим проблем не было, он всегда спал в полном обмундировании. На ночь никогда не снимал ни сапог, ни брюк, только ослаблял ремень и расстегивал ворот мундира. Стоял ли он в карауле или отдыхал, всегда у него все было на себе и при себе. Он еще помнил то Рождество, когда жандармы выкурили отряд из землянок. Каждый тогда бежал, в чем был, а Сосна был в кальсонах, босой, закутанный в одеяло, хорошо, хоть винтовку прихватил. Теперь достаточно было его только тронуть, он выныривал из глубочайшего сна одетый и в полной готовности, как чертик из табакерки, хватал винтовку и в путь! Не спрашивал, куда и зачем. Адьютант прибывающим в лагерь новичкам приводил Сосну в пример как образец партизанской бдительности.