своей низенькой, черненькой, гостеприимной американке… хочу посмотреть Нью-Йорк… да-да именно если ехать то сейчас сегодня перед спектаклем. Что бы мне хотелось увидеть в Нью-Йорке? Улицы. Небоскребы. Но прежде всего Статую Свободы… Улыбнулась… ну ладно поехали… Вид у нее не очень-то довольный… Я в восторге. Едем втроем. С нами режиссер с бородкой. А что еще? Музеи… Метрополитэн… Гуггенхайма… пройтись по Бродвею… говорят, в Статую пускают… можно подняться… постоять… в голове… поехали. Писать я об этом не собираюсь… а рассказать придется… но неохота… теперь кладбище по другую сторону… и вот уже через минуту единственный в мире пейзаж… сегодня небоскребы черные серые и синие… светло-голубые… рядом краснокирпичные кварталы… сплошь гладкие поверхности, в них все бликует, дробится как в веренице зеркал… никакого удивления никакого восторга все это я видел в кино по телевизору на открытках и в книгах ничего толком не рассмотреть слишком уж все гигантское шесть часов в Нью-Йорке на улицах черные и прозрачные пластиковые мешки с мусором. Несколько дней уже бастуют мусорщики… ну конечно сколько раз я читал в нашей прессе что Нью-Йорк банкрот умирающий город и т. д. и т. п. вот вам и горы мусора… а в мусоре бриллиант. Самая большая наша проблема на ближайшие четверть часа где припарковаться. Может нам выскочить прогуляться по Бродвею а она зайдет пока в банк по своим делам а потом на этом самом месте подберет нас она подъедет и мы покатим к Статуе Свободы. Вылезаем. Идем. На уровне глаз только первые этажи изредка задираю голову и вижу над собой небоскребы из черного стекла и металла, серебристого, золотого, белого, а на первых этажах витрины магазинов. Что я видел в этих витринах? Не помню… Чересчур всего было много Купил ли я себе что-нибудь в Америке? Ничего, ничегошеньки. Ничего? Ничего. Даже авторучки. А всегда отовсюду привожу авторучки. Ну да, ну да, три пары трусов и две пары носков. А что еще я мог купить? Все хотел купить шапку, а вернулся в старом берете. Ну хорошо. Статуя Свободы Нет, до этого еще прогулка. Покупаю десять почтовых открыток. Гигантское лицо. Смотрит с рекламы сигарет. Сигаретный
дымок выплывает изо рта из глаз из ноздрей. Гигантское нарисованное лицо. А театры? Здесь же. Но я не видел. Тут же ночные заведения, порномагазины… вон в той витрине сотни и тысячи наручных часов. Мода? На улицах моды нету. Только молодежь большей частью в синем или красном. Может я ошибаюсь. Волосы длинные или короткие ноги тоже длинные или короткие и носы разные и разные цвета и оттенки кожи. А что на противоположной стороне? Улицу мы не перейдем поэтому я так никогда и не узнаю что на той стороне. А вдалеке маячит огромная лысая голова Юла Бриннера [46] .. Все подернутое дымкой огромное. Какого цвета было небо надо мной? Не знаю. Как был обставлен мой номер в гостинице «Пиквик»? Что там стояло? Кровать. Журнальный столик, стул, тумбочка у кровати, зеркало. Висела ли на стене какая картина, не помню. Окно моего номера выходило на улочку, довольно тихую. Утром я наблюдал за прохожими. Женщины выгуливали на поводках собак, которые, присев, делали и делали кучки на тротуаре, на мостовой… это было ранним утром. А в другой день в другое время и в другом районе я видел слугу… вероятно это был лакей какого-нибудь богача… в темно-синем пиджаке с серебряными пуговицами, в перчатках и странной каскетке, с собакой на поводке. Он вел ее с таким видом, что сразу становилось ясно: он на службе и пес ему не принадлежит. Я даже карту этой страны толком не рассмотрел. Весь дом обыскал, ничего не нашел, кроме старенького, убогого атласа, завалявшегося, видимо, еще со времен начальной школы. Тем не менее об этой стране я знаю больше, чем их поэт о моей. Через час мы сели в автомобиль и поехали к Статуе Свободы. По дороге туда был «сквер», пара скамеек, несколько деревьев. Еще был какой-то форт, старая крепость… достопримечательность… прочли фамилии и даты на памятной доске, но что за форт и для чего он служил, не помню. Что-то на этом месте происходило то ли сто лет назад, то ли двести. Статуя темнела на фоне неба. От набережной пароходик, точнее, паром отходил каждые час или два, а у нас было очень мало времени. Моя хозяйка с приветливой улыбкой, немного повеселев, все допытывалась, почему мне непременно надо рассмотреть Статую вблизи и зачем подниматься на обзорную площадку… в голову Статуи Свободы… я не смог объяснить… хотелось все увидеть своими глазами, войти внутрь, а почему, я не знал. В ответ только улыбался и посматривал на воду и небо. На поднятую вверх руку… этот темный силуэт был для меня… я знаю, чем он для меня был… однако выразить словами не умею. Мы присели на лавочку. Посидели немного на солнышке. На других скамейках тоже сидят люди. Белые и черные. Я долго всматривался в Статую, но в голову ничего не приходило. Ни одной мысли. В лучах заходящего солнца я видел странные архитектурные украшения небоскребов прошлой эпохи — может, рубежа веков… на двадцатом этаже дорические и ионические колонны… поднебесный модерн. Режиссер через три дня улетал в Канаду. Рассказывал, какие спектакли он посмотрел в Нью-Йорке на Бродвее и что надо посмотреть мне… на какие действительно стоит сходить… я слушал его с притворным интересом. Он так и не понял, что экспериментальные театры меня нисколько не интересуют. Ровно три месяца назад я как раз перестал интересоваться театром. Отошел. Куда? Должен ли я отчитываться? Отошел, и все. Просто так. Хожу теперь в зоологический сад, в парк. И здесь, прогуливаясь по аллейке среди сосен и елей, чувствую себя лучше всего. Вчера наблюдал за пепельно-серыми белками. Они, конечно, как-то по-научному называются, но я не специалист, поэтому не знаю… И за маленькими птичками, но не воробьями… может, это были синицы. Режиссер перечислил Несколько фамилий, названий спектаклей, адресов… даже подсказал, какому критику позвонить, но я, рассеянно слушая его, знал, что не позвоню, ибо критики тоже перестали меня интересовать, а с тем, которого он назвал, я был даже знаком… очень видный мужчина, но какой-то скользкий, не потому ли, что разговаривая брызгал слюной… разумеется, я не позвонил… в последний раз бросил взгляд на Статую Свободы… по-моему я ее больше не видел… вышло как будто я с ней попрощался, но было в этом что-то фальшивое… чего прощаться если мне не довелось ее приветствовать. Опять проблема парковки и где бы перекусить. Наконец останавливаемся на какой-то набережной, у красивейшего моста. Входим в первую попавшуюся пиццерию. Там едим руками с картонных подносиков, я все это запиваю соком, на зубах похрустывает лед. Сок был необыкновенно вкусным, кажется из черного винограда. Долго вытирал руки салфеткой. Попросил чтобы на обратном пути мы проехали по Бруклинскому мосту. Непременно по Бруклинскому. Вот это свое желание я мог обосновать. Когда-то давно я прочитал в поэме Маяковского, как он стоял на Бруклинском мосту или, кажется, шел по нему, а потом воспел в стихах («Бруклинский мост это вещь»… как будто так). Позже на этом мосту стоял польский поэт-авангардист и тоже потом о нем написал. В общем, я заранее питал к этому мосту теплые чувства… а может, сыграли свою роль и такие мысли: вдруг и я что-нибудь сочиню об этом Бруклинском чуде? Но не сочинил, потому что не зная что написать. Впрочем, найдутся другие которые напишут. Иногда меня спрашивают о том, что делается сейчас в поэзии, а положение дел в ней таково: не важно кто написал или напишет стихотворение. Мы въехали на мост и я стал допытываться тот ли это мост. Оказывается их два. Один постарше. Мы развернулись и миссис спросила у какого-то прохожего тот ли это мост он подтвердил но когда мы по нему ехали у нас все-таки не было абсолютной уверенности не другой ли это который рядом. Необыкновенно красивый ажурный будто пойманный в стальную сеть и подвешенный в небе. Но мы его проехали теперь уже ничего не поделаешь! я и потом всех расспрашивал но в ответ получал беглые и не очень уверенные объяснения вроде бы да… а посему осталось чувство неудовлетворенности стихотворения я так и не написал да и что это был бы за стих о каком-то мосте лучше уж снять фильм если есть камера и умение… когда я твержу что не умею сочинять все сразу начинают улыбаться… думают, я шучу… О, нет! я ничего не собираюсь описывать с помощью путеводителей, по фотографиям, по цветным открыткам. Мне довелось видеть и другие мосты страшные черные и восхитительный зелено-голубой мост Костюшко мост Пулаского и еще один красивый не знаю названия но какое это вообще имеет значение знаешь или не знаешь название увиденного собственными глазами великолепного моста. Кому надо тот разузнает. Музей Метрополитэн я видел издалека, но обязательно туда пойду. И пошел. Ходил целых четыре раза. А хорошо мне запомнилась только одна небольшая картина. Размером со школьную тетрадку. Женщина, а может девушка в красной шляпе. Тысяч полотен, которые там висели, не помню. А ведь провел в музее немало часов. Тысячи картин. Все расплылось. Смешалось в голове. Будто огромный туннель соединил Метрополитэн с Национальной галереей в Вашингтоне и с Национальной галереей в Лондоне и с Музеем современного искусства в один гигантский Музей-монстр; мысленный образ картин оказался затертым тусклым окрашенным в какие-то серые тона бесцветным только изредка в этом тумане вспыхивало что-то ярко-красное. Кто в наше время описывает картины? Описывать картину так же абсурдно как пересказывать лирическое стихотворение. Хоть голову отрежь нет не так ошибся даю Вам, дорогая, голову на отсечение но и под угрозой этой казни я не отважился бы описать Вам какую-либо картину из Метрополитэна… слишком долго я там торчал чересчур долго всматривался в картины вот они и улетучились из памяти. Меня это немного огорчает… обидно все-таки. Я бродил там усталый и злой уходил а на следующий день снова возвращался. Молился на старые полотна разговаривал с ними как одержимый как бесноватый. Но что я видел? Тысячи десятки тысяч современных сжившихся со мной образов, но хоть голову отрежь, назвать не смогу, не помню. Однако помню, что в глубине стояла высоченная елка метров двадцать не меньше настоящая или искусственная не скажу. Чудесное волшебное дерево сверкающее переливающееся поблескивающее серебром и золотом и там тебе ангелочки в густой зелени веток и огоньки гирлянд и стеклянные шары. Зрелище завораживающее светом и музыкой. Дерево было окружено толпой посетителей и особым, любовным отношением музейных служащих, которые при входе или же при выходе словами полными умиления привлекали внимание рассеянных почитателей красоты к чудесному божьему деревцу; воистину это по-американски. Чарующая музыка и пение разносились в пространстве. Пожилые люди сидели на стульях и созерцали. Прикрывали и снова открывали глаза, возможно, беззвучно молились. В боковых залах висели фламандские и испанские гобелены XVI века, на голой стене дошедшее до нас из глубокого Средневековья распятие с искалеченной, обгрызенной временем и жучками-древоточцами фигурой Спасителя. Какой же долгий путь проделала Петрова ладья [47] со времен Распятого меж двух разбойников до разнообразных кардинальских шапочек и шляп швейцарских гвардейцев, охраняющих папский престол и банки Св. Духа… в наше время это понял один Иоанн XXIII и его преемник бедный Павел, мечущийся по свету… [48] обуреваемый святостью смирением и тревогой за Петрову ладью… долгий путь отделяет «божье деревце» в Метрополитэне от хлева и яслей… несчастный искалеченный Человек висящий на кресте… Мы отправились в буфет. Зося заказала мне кофе и бутерброд с сыром… кофе? Это была какая-то жуткая бурда… я был голоден и с удовольствием съел бы сосиску… хотя, может, я и умял тогда парочку сосисок, но из чего были те сосиски? Из сои? Опилок? Картона? Пластика? Не знаю, до сего дня не в состоянии определить их странный вкус. Я весь извелся от желания вспомнить картины из Метрополитэн… ничего не помню, кроме девушки в красной шляпе… картины, которая у «знатоков» живописи вызывает кое-какие сомнения. Вместо того чтоб развлекаться с длинноногими американками, я проводил время среди картин… еще я побывал в Музее современного искусства… там видел Френсиса Бэкона… я видел много его работ, но запомнил одну-единственную, на ней изображен путник… бредущий на закате по дороге среди полей… Бэкон на свой лад переделал одинокого путника, которым был Ван Гог… в потеках кроваво-красной и охряной краски… непомерно вытянутая фигура, расползшаяся по холсту… просто скверная вариация на тему… [49] У Бэкона есть несколько полотен, о которых можно сказать, что это шедевры гения… однако он намалевал и продал немало картин, которым далеко до живописных работ Новосельского, Тхужевского или Бжозовского [50] … если этот великий (по нашим сегодняшним меркам) художник пытается творить исходя из своего душевного состояния, он не должен для своих экспериментов использовать Ван Гога… поскольку этот нищий и страдалец… действительно переплавил себя в картины… пусть уж лучше Бэкон… занимается переработкой своего любимого Веласкеса… у того по крайней мере нервная система и живописная техника больше пригодны для того, чтобы им кормиться… чтобы раскладывать на составные… а вот от Ван Гога «руки прочь»! В области разложения Бэкон сотворил все что только можно… и хватит ему… забавляться ухом Ваг Гога! Ведь в его распоряжении столько старых газет, фотографий, вырезок… мое возмущение не знало границ… потому что я считаю Бэкона одним из величайших современных художников.
46
Юл (Юлий) Бриннер (1920–1985) — выдающийся американский актер, по происхождению русский.
47
Навеяно картиной Э. Делакруа «Сон Христа на море Геннисаретском» (1853).
48
Имеется в виду Павел VI — Папа Римский с 1963 По 1978 г. Нарушив традицию затворничества пап, не Покидавших Ватикан с 1870 г., посетил Палестину, США и др. страны.
49
Речь идет о картине английского кубиста Френсиса Бэкона (1909–1992) «Фигура в пейзаже» (1945), написанной по мотивам картины Ван Гога «Сеятель на заходе солнца».
50
Ежи Новосельский (1923) — художник, сценограф, автор монументальных стенных панно. Ежи Тхужевский (1866–1938) — художник, график. Тадеуш Бжозовский (1918–1987) — художник, график, сценограф. Занимался настенной живописью, витражами и росписью тканей.
ЛИЦА
(перевод О. Катречко)
Человеческое лицо было и остается для меня страной, местностью, пейзажем, картиной. Пейзаж лица. Лица родителей. Лица братьев и сестер. Чужие лица. Лица, знакомые с виду. Лица живых людей. Несколько лет назад я увидел лица москвичей на эскалаторах метро, как на конвейерной ленте. Когда меня несло вверх, вниз одновременно текла река человеческих лиц, когда я спускался, лица возносились вверх.
С необыкновенной жадностью всматривался я в эти лица. Прекрасные и некрасивые, старые и молодые, интересные и бесцветные. И думал: «Тысяча, сто тысяч, миллион лиц — каждое иное». И каждое кем-то любимое, ненавидимое, желанное. Да, это очень важная тема, которая меня ждет уже не первый год. Лица. Поэма о человеческих лицах. Которые появляются лишь на мгновенье и пропадают, исчезают до скончания века. Невысказанные чувства связывают меня с человеческими лицами. Мне кажется, что все они складываются в одно лицо человечества — огромное лицо, лицо миллиардов. Оно — единственный лик Божий после смерти Господа. Мы извлекаем лица из памяти так же, как образ реки, леса, луга, по которому когда-то бегали. Человеческое лицо трудно описать, хотя эта страна столь мала, что ее можно обхватить ладонями или в них спрятать. Пейзаж лица меняется подобно тому, как меняется вид неба, земли, моря. Замкнутое, непроницаемое, хмурое, лицо на миг проясняется, светлеет от улыбки. Говорят: «черты лица». Говорят: «черты лица стираются». Говорят: «лицо выражает что-то", «лицо ничего не выражает». Я искал в своем родном городе знакомое лицо. После долгих странствий, продолжавшихся тридцать лет, я вернулся сюда. Вышел из вагона на вокзале. Чемодан оставил в камере хранения. В подземном переходе стоял железнодорожник с незнакомым лицом. Я прошел мимо людей, ожидавших прибытия поезда. Все лица были чужие. Вышел на улицу. Все прохожие, попадавшиеся навстречу, были мне незнакомы. А ведь я здесь родился, ходил в школу и написал первую букву. Здесь увидел в небе первый самолет. Здесь принял первое причастие. Здесь я смотрел первый фильм. Здесь впервые влюбился. Здесь пережил первую бомбардировку. И принес присягу подпольщика. Отсюда я уходил в партизанский отряд. Я знал тут дома, деревья, костелы. Знал колодцы, магазины, камни. Знал всех.
В целом облик города не изменился. На некоторых улицах стояли те же дома. Теми же остались башни костелов. Я шел и с изумлением вглядывался в лица людей. Много было молодых лиц. Я увидел три черные конные пролетки, наверное, уже последние.
В одной из них сидел, кажется, старик Вторек. Красное лицо, густо усеянное рябинками, смоляные жесткие усы с растрепанными, как кисточки, концами. Он один не покинул своего места. На голове фуражка с ремешком на околыше. Я пристально изучал его лицо, как реставратор, как эксперт, который должен подтвердить авторство и подлинность картины. Старик дремал, внимания на меня не обратил.
Я бродил по городу, вышел на Длугую. Помнится, здесь стоял деревянный дом. Прямо со двора входили в кухню. Ни коридора, ни сеней. Только порог. Вытесанный из бревна, стертый подошвами, прогнувшийся дугой, как перевернутое ярмо или коромысло. Только порог и неплотно закрывающаяся дверь отделяли кухню от двора. Жилье от остального мира. Пол был выстлан длинными сосновыми досками. После мытья на влажной поверхности становились заметны слои дерева в продольном разрезе. В щелях порой можно было найти иголку, иногда пуговицу, грош или старую русскую копейку.
Все углы, щели, дыры образовывали как бы особый микромир, оживавший во время игр на полу. Дом был живым. Живой организм из дерева, глины и камня. Летом в доме жужжали мухи. Зудели жалобно на липучке. Иногда они падали в тарелку с бульоном, борщом или картофельной похлебкой. В суровые зимы лед сковывал воду в ведрах, которые стояли на сундуке. По вечерам в красном шкафчике скреблись мыши. А то вдруг пробегала черная жужелица. Зимой мороз разрисовывал оконные стекла цветами. И ночью дом продолжал жить. В нем что-то шуршало, скрипело, шелестело, шаркало. Мы срослись с домом. С его полами, стенами, дверями и окнами. Летом с крыши стекала дождевая вода, вначале темная и мутная, потом все прозрачнее, чище, полная желтого света. Из бочки, пахнущей смолой, черпали дождевую воду для мытья головы. Вода была шелковистая, мягкая.
Лица под дождем. Дождь на лицах. Осенние, летние, весенние дожди. Идут столько, сколько я помню этот мир. Вот я стою под деревом. Сквозь ветки и листву крупные капли летят мне на голову, на руки. А вот стою в подворотне какого-то дома, пережидаю дождь. Он все льет и льет. Еще последние дождинки бьют по лужам, а мы уже выбегаем на дорогу. Мчимся по Длугой. Там, в конце, лицо нашего хозяина. Описывать его не стану. Одно из тысячи лиц. Да я и не смогу его описать. Не помню черт. Человек умирает в кругу знакомых лиц. Надо выйти из этого круга, надо его разорвать и покинуть. Но, покинув его, перестаешь существовать.
Нужно убежать от знакомых фамилий, лиц, картин, чтобы заново родиться. На память приходит загадочный фрагмент апокрифа, над которым я немало времени размышлял: «Сказали ему: Неужто детьми войдем мы в Царствие Твое? Господь отвечал им: Когда из двух сделаете одно и когда то, что внутри, станет как то, что снаружи, а то, что внутри и то, что снаружи как то, что внутри; и гора сделается ямою; и если мужчина и женщина станут одно, и мужчина не будет мужчиной, и женщина женщиной; когда очи заменят око, рука руку, стопа стопу; и один образ сменит другой — тогда вы взойдете в Царствие Небесное…»
РЕВНОСТЬ
(перевод О. Катречко)
Я вижу слезу, которая катится по загорелой щеке, касается уголка губ и исчезает. За ней медленно ползет вторая. Мой сын молча сидит за столом, погруженный в свой мир. В собственный мир, как в глубокую, темную, не ведомую мне воду. Не вижу ни дна ее, ни берегов. Передо мной сидит двенадцатилетний чужой человечек. Что творится в этой голове под коротко остриженными, выгоревшими на солнце волосами, похожими на щетку? Черные зрачки поглядывали на меня без любви и без ненависти. Внимательно. Именно этот внимательный, немой взгляд вывел меня из себя. Я закричал, что он читает нечетко, небрежно. Сын буркнул в ответ что-то очень невнятное. Я разозлился и ударил его по руке. Мальчик не проронил ни звука, а через секунду я заметил, как у него набухают веки. Тяжелеют от слез. А потом пронизанные светом слезы бегут по усыпанным желтыми веснушками и черными родинками щекам. Красиво очерченные губы оставались безмолвны. Одна, вторая слезинка падали ему на руку. На неподвижную, загорелую мальчишескую ладонь. Передо мной сидел мой сын. Ему уже исполнилось двенадцать. У него большие красивые руки, в их форме еще угадывается контур детской ручки. Пухлой, со следами ямочек у основания пальцев. Трогательные руки подростка. Они немного стыдятся самих себя, безвольные, а через миг — подвижные, полные жизни. Вот он начал читать иностранные слова. Я слушаю его голос. Прерываю зазубривание иноязычных слов и принимаюсь его поучать. Гнев постепенно отступает, и я объясняю мальчику его обязанности. Он слушает, смотрит мне в глаза, молчит.
— Повторяю еще раз, современный человек должен знать хотя бы два иностранных языка, в наше время человек без знания языков, можно сказать, калека, иностранные языки требуют систематических занятий. Надо учить слова и читать вслух… — Потом добавляю: — С меня пример не бери… у меня не было условий… я знаю два, нет, три иностранных языка, но один хуже другого… тут я плохой пример для подражания… Бывали моменты, когда я чувствовал себя в Париже немым…
Я говорю все быстрей, и вместе со словами снова накатывается волна злости. Замолкаю. Сижу с опущенной головой. Затем продолжаю вне всякой связи с тем, о чем я думал и говорил:
— Знаешь, сынок, говорят, что я — «поэт».
Улыбка, нерешительная улыбка. Мальчик вытирает глаза сжатой в кулачок рукой. Я протягиваю ему носовой платок.
— Наверное, так и есть. Не знаю. Все очень непросто. Пойдем-ка в лес.
Мне кажется, он начинает понимать… Не то, что я пишу. Он начинает понимать, кто я и как живу.
В доме так было заведено: моя работа была скрыта от детей. До них не долетали отзвуки «поражений» и «побед». Не слышали они ни фанфар, ни злобного лая.