Гремите, колокола!
Шрифт:
Наташа вспоминает:
— А ведь у нее сердце больное.
— Да, но этим артистам лишь бы выпить. И это еще не все. Когда дед пошел за баллоном, он то ли из-за нервов, то ли впотьмах и другой баллон разбил. Пострадал на целых двадцать литров своего наилучшего вина.
Наташе очень жаль деда Забродина, но смех берет свое, и она бурно хохочет. Насмеявшись, оправдывается:
— Я ему с тобой новых книжек про любовь передам.
— А теперь, Наташа, и ты мне расскажи о себе. Как твой английский язык, институт? И почему ты так ни разу и не написала о Грековых? Ты
И опять вдруг все оживление как смыло с ее лица. Вставая со стульца, она торопливо стала надевать перед зеркалом свою круглую меховую шапку.
— Я и забыла, папа, что мне пора уже идти.
— Но ведь у тебя же занятия…
— Да, по утрам. Но сейчас мне нужно в другое место. Нет, ты не беспокойся, в институте у меня все в порядке. Я тебе все потом расскажу. Я к тебе буду заходить каждый день. А вот как раз и лифт подошел…
И, мимолетно прикоснувшись губами к его небритой щеке, она выскользнула из номера.
На вопрос же его о Грековых она так и не ответила. И в сочетании с тем, что в своих письмах она тоже умалчивала о них, это выглядело совсем странно. А может быть, она действительно спешила и не успела ответить? Но куда? Только что требовала от него, чтобы он во всех подробностях рассказывал ей о хуторских новостях, — и сразу же утратила к ним интерес, потому что ей, оказывается, нужно было спешить в какое-то другое место.
Во всяком случае, все это надо было выяснить. Тем более что не мог же он, по приезде в Москву, своему другу не позвонить.
И в тот самый момент, когда на этаже гостиницы захлопнулась дверца лифта, увозившего Наташу вниз, он взялся за трубку телефона.
К его удивлению, ответил ему не голос Грекова или Валентины Ивановны, его жены, а голос Алеши, который раньше всегда жил не с ними. Но и его по голосу, мрачному и какому-то безучастному, Луговой не сразу узнал;
— Это ты, Алеша?
— Да.
— А папа где?
— В Братске.
— И надолго он уехал?
— Пока турбину не сдадут.
Он как будто по телефону анкету заполнял. Луговой невольно поддался его тону.
— Как твой университет?
— На месте.
Ничего похожего на того — летнего — Алешу, хотя и тогда он иногда мог впадать в этот мрачный тон. Но только лишь в разговорах с отцом. И вероятно, чтобы все-таки как-то сгладить теперь то впечатление, которое могло остаться у Лугового от его односложных ответов, он вежливо поинтересовался:
— А вы в Москве по делу или по случаю?
— И по случаю и по делу.
И после этого в трубке надолго поселилось молчание. О Наташе — ни полслова, как если бы ее и не было в Москве.
— И Валентины Ивановны дома нет?
— Мы с отцом вдвоем живем.
Луговой растерянно повторил:
— А Валентина Ивановна?
— Она получила квартиру.
Телефонная анкета оказалась полностью заполненной. Даже с излишком. Луговой осторожно положил трубку. На заиндевелом окне, переливалась подсвеченная снаружи вечерней Москвой морозная роспись.
Две недели прошумели крыльями в суете московской жизни, как стая
Вот когда приходилось снова и снова пожалеть, что Марина не поехала с ним. Она смогла бы и побольше побыть с Наташей вдвоем в то время, когда он высиживает в приемной министерства, и если не из ее слов — на это нечего было и надеяться, — то, может быть, своим материнским чутьем понять то, чего никогда не понять ему, мужчине. Кто знает, не развеялась бы сразу после этого та туча, которая с самого дня ее отъезда неотступно висит над их домом.
Но и отлучиться со своего ежедневного поста в приемной он не мог, так и не перехватив на полпути с коллегии на совещание того самого всероссийского « бога» виноградарства и виноделия, по чьим книгам он учился еще в институте. Раз уже приехал в Москву, то обязательно надо было попасть к этому богу. Если кто-нибудь сможет помочь в этой войне за правый берег, то в первую очередь он.
А когда после очередного бесцельного дня наконец возвращался к себе в номер, почти всегда оказывалось, что Наташа или уже ушла, так и не дождавшись его, оставив ему на клочке бумаги два-три слова, или же к этому времени ей уже опять надо было куда-то спешить, и она лишь успевала потереться щекой о его щеку. Он уже не спрашивал у нее: куда? Если не в Большой зал, то в зал Чайковского или на вечер какой-то звукозаписи, которую она пропустить никак не могла. А в воскресенье, тот единственный день, когда ему не надо было идти в министерство, конечно, все туда же — в Клин. Но и в обычные дни она при нем несколько раз после института ездила туда, так ни разу и не догадавшись предложить ему: «Поедем со мной, папа…»
В тридцатиградусный мороз, который после февральской оттепели вдруг опять закует Москву так, что она вся окутывается синей мглой, и даже слышно, как ели потрескивают, когда идешь вдоль Кремлевской стены, она все равно едет в электричке два часа туда и два обратно и возвращается оттуда повеселевшая и разговорчивая, с живыми, как прежде, глазами. Даже не забудет спросить у него:
— Ну как, папа, твой визит к богу?
Но проходит всего лишь день, и все улетучивается, в глазах под круглой, похожей на цветок татарника шапкой опять все те же недоумение, ожидание, вопрос. Как будто она все время чего-то ищет и никак не может найти. Как если бы надеялась кого-то встретить в Москве — и его нет. И все меньше надежды встретить. То здесь, то там набредает на какие-то следы, и тут же на глазах они тают, как тот же снежок под лучами оттепели на московских тротуарах, на перилах балконов и на крышах зданий. Но она все продолжает кружить у тех мест, где ей почудились эти следы.