Грешная женщина
Шрифт:
Из приемного отделения больницы я позвонил матери. Раиса выполнила обещание и была там. Она и сняла трубку. Поначалу она меня не узнала, а узнав, заплакала. Это были слезы искреннего горя. Как ни странно, Раиса любила моих родителей больше, чем меня, и они отвечали ей взаимностью. Отец до последнего дня не верил, что мы всерьез разошлись. Он полагал, что если мне с чем-то и подвезло, так это с женой. Наверное, он был прав. Мне тоже не в чем упрекнуть Раю ни как женщину, ни как жену. Она старалась обустроить наше маленькое семейное счастье, как умела: разумно вела хозяйство, никогда ни на что не жаловалась, вкусно стряпала, была изобретательна в любовных утехах, не закатывала истерик, не сквалыжничала из-за денег, родила чудесную, здоровенькую дочурку, но я ее почему-то разлюбил.
Что ж у своей не остался? — спросила дерзко. — Или уж надо было позвонить, предупредить. Раз уж мы решили жить каждый сам по себе.
Даже при всем своем эгоизме я почувствовал, какое небывалое отчаяние ее скрутило.
Старого хмыря я бесцеремонно вытряхнул из постели, объяснив, что сам хочу немного полежать. Раисин любовник, смекнув, что бить его не собираются, спокойно удалился на кухню, где оставался запас спиртного, приготовленный для укрепления чресел. Немного погодя, мучаясь бессонницей, я к нему присоединился. Поначалу он мне даже приглянулся: этакий пожилой хряк с претензией на философское понимание сути вещей. Из той особенной, чисто русской породы бодрых печных сидельцев-умников, которым хоть трава не расти, лишь бы у него на столе дымился самовар и стояла тарелка с пышками. Я подлил ему коньяку из его собственной бутылки, а себе устроил чаек. В то время я был очарован жизнью, собирался на научный симпозиум в Швейцарию, и радовался даже тем гражданам, которые меня обижали. К тому же всех людей, не занятых наукой, мне было почему-то жалко, и еще испытывал чувство вины перед ними, прозябающими, не ведающими пути к истине. Мой счастливый соперник, выдув стакан коньяку и закусив приготовленной Раисой яичницей с ветчиной, вдруг пригорюнился и сказал, что если есть на свете самый неудачливый горемыка, то это он и есть, потому что прожил шестьдесят годов, а ничего хорошего в жизни у него не было и в помине. Даже не было ничего такого, о чем можно вспомнить с улыбкой. Чтобы его как-то ободрить, я заметил:
— Как же не было? Да вот же сидит Раиса. Чудесная женщина и в самом соку.
На что мой новый товарищ возразил:
Ну да — чудесная. Такая же шлюха, как все бабы.
Рая была мне женой и матерью моей дочери. То, что она с горя и с душевного устатка привела в дом пожилого, грустного борова, ничего не меняло; я вступился за ее честь. Врезал наглецу по зубам. Удар получился легкий, из сидячего положения, но результат превзошел все ожидания. Верхняя челюсть у неблагодарного любовника оказалась вставной, она обломилась внутрь и заклинила глотку. С открытым ртом он жутко захрипел и выпучил глаза, точно собрался бодаться. В ужасе мы вдвоем с Раисой все-таки его спасли, извлекли протез из пасти. Едва отдышавшись, гость сокрушенно заметил:
— Гад ты ползучий! Я эти зубешки полгода вставлял. За что изувечил?
Действительно, мне и сейчас стыдно за свою тогдашнюю ребячливость. Вскоре после этого эпизода мы с Раисой потихоньку и расстались. Некоторое время я пожил у родителей, а потом сослуживцы, узнав о моей беде, выхлопотали мне квартирку вне всякой очереди. Это свидетельство не только того, что я был на особом положении в институте, но и подтверждает, что в дурные времена, которые теперь называют «застоем», люди все же были чуточку другими и отношения между ними были как бы даже немного человечнее. Разве можно представить, что сегодня кому-то где-то за просто так отвалят жилплощадь, да чего там, хотя бы отвезут бесплатно в морг?
Слезы ее мне роднее всего. Она оплакивала сейчас моего отца, а у меня это вызывало какие-то чудные лирические ассоциации. Вероятно, сказалось перенесенное на ногах сотрясение мозга.
— Меня тут кое-какие дела подзадержали, — сказал я ей. — Раньше вечера вряд ли сумею приехать. Ты побудешь с матерью?
— Я дала ей снотворное. Почему ты не пришел днем?
— Я же говорю — дела.
— Женя, в такой день… — еще несколько всхлипываний, будто мышка скребется в мембране. — Как ты думаешь, послать телеграмму Елочке?
— Не нужно ей ничего посылать. Пусть спокойно трахается.
— Женя!
— Чего Женя! Ты соображала, когда ее отпускала? Ты куда ее отпустила? В пионерский лагерь?
— Если говорить об этом, то деньгами снабдил ее ты. Разве не так?
Одновременно мы опомнились. Конечно, мы были обречены разговаривать в таком духе теперь уже до конца своих дней, но ведь даже в самой упорной вражде бывают перемирия. Смерть отца разве не повод для этого. Несколько лет подряд все наши разговоры напоминают скрип напильника по железной плите — не пора ли остановиться? Я сказал ей об этом и благодушно повесил трубку, не дослушав ее возражений.
Дема Токарев отдыхал на третьем этаже в реанимации. Когда мы ночью приехали на «скорой», то его сразу отвезли в операционную и продержали там часа два. Я ждал, подремывая, на диванчике в коридоре. Вышел приземистый, лет сорока врач и присел со мной рядышком покурить. У него было лицо доброго, усталого моржа. Такие лица бывают еще у мясников в новых коммерческих магазинах.
— Крепко вашего товарища отделали, — сказал он. — Интересно, за что? Или просто так — пьяная разборка?
— Мотивы чисто политические, — ответил я. — Скажите, он оклемается?
Доктор ни за что не ручался. Пять ножевых ран, переломы рук, отбиты почки, тяжелейшее сотрясение мозга…
— Вы могли его и не довезти.
Довез-то бы я Дему в любом случае, живого или мертвого. Когда я там очухался, на лестничной площадке, то мы с ним были вдвоем, и мой милый товарищ лежал скрючившись в совершенно нелепой позе, которую трудно описать. Он напоминал собой горбатый тюк с тряпьем, из которого в разные стороны высовывались руки, ноги и голова. Пол вокруг тюка был в темных подтеках. Прежде чем идти за помощью, я кое-как его распрямил и положил поудобнее. Я слышал его хриплое дыхание и не верил, что он умрет. Дема принял на себя всю ярость подонков, которую мы должны были поделить поровну. У меня все было цело, не считая круглой шишечки на темени…
Я пошел на него взглянуть. В реанимацию ходу не было, но через стеклянную дверь издали я его увидел. Все было, как в кино: аппаратура, подключенный к ней через систему проводов и шлангов человек на высокой кровати. О чем он там думал, в своем одиноком пограничном плавании?
Спустившись на первый этаж к телефону, я позвонил Селиверстовым. Трубку сняла Наденька. Саша еще спал. Он был «совой». Наденьке я все рассказал — и про отца, и про Дему. Даже секунды ей не понадобилось на раздумье.
— Я сейчас приеду, — сказала она. — Где эта больница?
В который раз я был восхищен ею. Она приедет и будет ждать, пока Дема пробудится. Она подружится с дежурной сестрой на пульте и очарует врачей. Ее пропустят в палату. Через сколько бы времени Дема ни открыл глаза, она пошлет ему солнечные лучи надежды. Если на Наденьке были грехи, то она умела их искупать.
Через час городским транспортом я добрался до ипподрома и нашел свою машину в целости и сохранности. Бежевым бугорком она грелась на солнышке. В салоне я немного пришел в себя, отдышался и покурил. А то всю дорогу, особенно в троллейбусе, мне чудилось, что голова не моя, а чужая, наспех прикнопленная к моему туловищу. Эта чужая голова размышляла вразброд со всем тем, что было остальным моим существом, и все нацеливалась склонить меня на какой-то безумный поступок: вроде того, чтобы ворваться в ресторан, застать тех же громил на тех же местах и перестрелять их всех к чертовой матери, как любит выражаться наш президент. В машине голова, руки, ноги, сердце опять пришли в согласие, я включил зажигание, прогрел двигатель и покатил к Тане. Получасу не прошло, как был у ее двери, которая сразу распахнулась, и Татьяна за руку втащила меня в квартиру. Она была одета, как в театр, в строгий темный костюм, при макияже, с красиво уложенными волосами. И глаза блестели, как у наркоманки. А ведь, по моим подсчетам, еще не было и девяти утра.