Гретель и тьма
Шрифт:
– А почему они не ели бобы, как все остальные?
– Сесили говорила, в бобах живут души умерших. Так можно мать свою или отца съесть.
– Глупости какие.
– Я тебе рассказываю, что она мне говорила. Это всамделишная история, но если не хочешь…
– Нет, давай дальше, – говорит он, а я подмечаю: хоть и держится снисходительно, но на бобовые цветочки поглядывает косо. – Что потом случилось с зелеными детками?
– Поели они бобовых стеблей и стали сильнее, а еще английскому научились. Они рассказали Хозяину о своей прекрасной родине, где неведома нищета и все живут вечно. Девочка обмолвилась, что играли они как-то раз и вдруг услышали сладостную музыку и пошли за ней через
– Как у тебя в той истории про Дудочника?
– Да. – Я медлю: в истории у Сесили мальчик погиб, а девочка выросла и стала обычной домохозяйкой. – Остальное не помню.
Он молчит, а потом глядит на меня.
– Что нам делать? Куда податься? К кому? Нам пока никто ни разу не помог.
– Сказали, что помощь на подходе. Сказали, что она уже идет.
– Ты в это веришь?
– Да. И поэтому нужно двигаться им навстречу.
Под синяками лицо у него белое как мел. И с рукой что-то не то: как ни пошевельнет ею – морщится. В уголках рта – свежая кровь. И тут я вдруг так злюсь, что взорвусь того и гляди.
– Убила б его. – Сжимаю кулаки, аж ногти впиваются. Хочется кричать, и плеваться, и пинать все подряд. Он все еще смотрит на меня вопросительно. – В смысле, того, кто все это начал. Если б не он…
– Ты не слышала, что ли, о чем все шептались? Он уже умер. – Опять он дергает плечом. – Как ни крути, мой отец говорил: если не тот, так другой какой-нибудь, точь-в-точь такой же.
– Тогда, может, здесь бы и оказался кто-нибудь другой, а не мы.
Он улыбается и стискивает мне руку.
– И мы бы никогда не встретились.
– Да встретились бы, – отвечаю яростно. – Как-нибудь, где-нибудь – как в старых сказках. И все равно жалко, что не я его убила.
– Слишком большой, – говорит он. – И слишком сильный.
Тру глаза костяшками пальцев.
– Раз так, жалко, что я не побольше. Наступила бы на него и раздавила как муху. Или вот бы он был маленький. Тогда б я сбила его с ног и оторвала голову. Или заколола бы ножом в сердце. – Молчим. Я размышляю, какими еще способами можно убить кого-нибудь ростом с Мальчика-с-пальчика. – Пора.
– Дай мне поспать.
– Пошли. Потом поспишь.
– Ладно. Но сначала расскажи мне сказку – твою самую длинную, про мальчика и девочку, которые людоеда убили.
Я задумываюсь. Ни одна моя старая история вроде бы не настолько страшная, пока до меня не доходит: ведь наверняка сложатся обстоятельства, в которых людоеда и впрямь можно убить. Спасибо Ханне, я знаю где. И даже когда. Ни с того ни с сего я воодушевляюсь.
– Давным-давно, – начинаю я, но тут же понимаю, что так не годится. Не такая это сказка. Он все еще держит меня за руку. Я резко дергаю его. – Вставай. Дальше буду рассказывать тебе истории только на ходу. Остановишься – я больше ни слова не скажу.
Один
Городок Гмунден, у покойного озера, окруженный высокими горами, был мирным летним курортом, пока однажды утром Матильда не узнала, что здесь в 1626 году некий генерал Паппенхайм1 жестоко подавил крестьянский бунт. Это имя разворошило осиное гнездо обиды. Паппенхайм – фамилия этой непонятной Берты2, юной пациентки, с которой возился Йозеф. Той, о ком он непрестанно говорил, волновался за нее – за столом, перед сном, утром, днем и вечером, а у самого жена на сносях. Отчего же? Вообще-то она отлично понимала отчего, вот спасибо-то, доктор Йозеф Бройер3. И не одна она так думала. Спросите Зигмунда. Он подтвердит.
Матильда все никак не могла успокоиться. Уже почти двадцать лет прошло – никакой разницы. Возражения Йозефа тоже ничего не меняли. И они ссорились
Теперь хотя бы тихо. Точнее, за все эти годы Йозеф привык к глухим звукам за окнами. Ум его уже не замечал ни далекого рокота трамваев, ни скрежета и грохота конок, ни уличных криков, ни визгливого клекота проходящих мимо служанок. Даже запоздалых бражников и их какофонические распевы мелодий недавно усопшего Штрауса4 он оставлял без внимания.
Обычно тишину его кабинета, заполнявшую промежутки между пациентами, нарушал лишь баюкающий ход старинных часов, но ни один пациент не проторит дорожку к его порогу, пока семья не вернется в город, тем отметив официальное окончание его отпуска. Этим утром Йозеф, склонившийся над столом, осознал другой звук – дрожкий стук, тихий, как шепот, контрапункт-аллегриссимо к ворчанью часов. Звук этот показался ему настолько частью его самого, что он, внезапно встревожившись, схватился за грудь. Однако все-таки не аритмический шум в сердце, а лишь лихорадочная попытка побега бабочки с потрепанными крыльями, огорошенной оконным стеклом. Столь нескорое осознание этого – мера беспокойства, доставленного ему ранее случившимся.
Разомкнуть пальцы девушки удалось лишь великим усилием. Никогда прежде не встречалось ему такое цепкое упорство. Кот все еще прятался за бюро. Может, он там помер: в потасовке Гудрун, визжа от ярости, схватила его за голову и с силой рванула у девочки из рук. Цепляясь в падении за воздух, животное добавило к общему гвалту свой вопль баныпи. Беньямин, таившийся за дверью, немедля ворвался в комнату. Кавардак. А девушка меж тем все так же смотрела прямо перед собой, бессловесно, безучастно.
Чем зверь накликал на себя эту напасть? Коты не любы многим, а некоторым даже приписывают ужас перед ними – Наполеону, Майерберу, беспутному Генриху III Английскому5, – но мало кто без всякого чувства, не глядя, станет хватать кота за горло и душить его.
Йозеф со вздохом поднялся из-за стола и открыл окно, стараясь держаться в тени шторы. Миг замешательства, и бабочка – Grosser kohlweissling [2] , — летняя разорительница капустных грядок, против чьего потомства Беньямин вел непрестанную войну, улетела навстречу неминуемой смерти. Он смотрел, как она порхает все выше, жмется к зданию, сражаясь с ветерком. Все ж не капустница: черные как сажа пятна на верхних крыльях слишком велики, необычайно выражены даже для самки. Редкий подвид, вероятно, – впрочем, без разницы. Умирающий год имел неутолимый аппетит на таких хрупких существ. Сегодня Йозеф чувствовал в воздухе осень – смесь древесного дыма и грибка, смерти и тлена. Он чуял, как черви под лиственной плесенью, в жирном темном перегное, предаются своему преображению. Деревья меняли цвет. Уже начала опадать листва. Маячившая суровая зима всегда сворачивала ему настроение к меланхолическому, тем более – в этом году: наступал конец не только веку, но и любви. Матильда отвернулась от него. Ее настроения минут – это все трудный переход, отметивший увядание ее фертильности; жизнь вновь успокоится. Но те резкие слова, ядовитые обвинения… Он сердито подергал себя за бороду. Прежнего им никогда уж не вернуть.
2
Белянка капустная, или капустница (нем.).