Григорий Сковорода
Шрифт:
Когда начались занятия в прибавочных классах, Григорий Саввич оказался в атмосфере, весьма для него трудной и даже неестественной.
Нет, Сковорода никогда не был высокомерен и брезглив (вспомним его характеристику Кордета) по отношению к практическому опыту человечества, нашедшему выражение в самых разнообразных специальных дисциплинах и областях знания. Наоборот, он с интересом присматривался к тому, как и куда движутся в своем развитии «точные» науки. Некоторые исследователи приводят в качестве примера такой заинтересованности мнения, которые Сковорода высказывал об астрономии — в частности, о теории Коперника. Но тут, однако,
«Я и сам часто удивляюсь, — говорит участник одного из диалогов Сковороды («Разговор пяти путников»), — что мы в посторонних околичностях чрезчур любопытны, рачителны и проницателны: измерили море, землю, воздух и небеса и обезпокоили брюхо земное ради металлов, размежевали планеты, доискались а луне гор, рек и городов, нашли закомплетных миров неисчетное множество, строим непонятные машины, засыпаем бездны, восхищаем и привлекаем стремления водных, чтоденно новыя опыты и дикия изобретения.
Боже мой, чего не умеем, чего не можем!»
Но «математика, медицина, физика, механика, музыка с своими буими сестрами, чем изобилнее их вкушаем, тем пуще палит сердце паше голод и жажда, а грубая наша остолбенелость не может догадаться, что все они суть служанки при госпоже и хвост при своей голове, без которой весь тулуб (туловище. — 10. Л.), недействителен».
И в этом, и во множестве других высказываний Сковороды — тревога: не слишком ли точные науки кичатся своим всемогуществом и универсальностью, своей громко афишируемой способностью сделать человека окончательно счастливым?
«Проповедует о щастии историк, благовестит химик, возвещает путь щастия физик, логик, грамматик, землемер, воин, откупщик, часовщик, знатный и подлый, богат и убог, живый и мертвый… Все на седалище учителей сели; каждый себе науку сию присвоил.
Но их ли дело учить, судить, знать о блаженстве?»
Нет, полагает он, не их. Более того, каждая из этих почтенных областей знания может обратиться в пагубу человеку и часто уже обращалась, потому что чем самозабвеннее уходит он в познание внешнего мира, тем все более второстепенной становится для пего забота о познании самого себя.
В XVIII веке наш отечественный мыслитель решительно выступал против односторонности в познании. А для этого и ему приходилось быть односторонним: «Брось Коперниковски сферы. Глянь в сердечный пещеры!» «Я наук не хулю», — вынужден был оправдываться Сковорода, обращаясь не столько к современникам, сколько к потомкам. Он лишь требовал меры, трезвости, преимущественного внимания человека к духовным проблемам.
Теперь мы можем отчасти понять, каким должно было быть его самочувствие, когда он оказался в прибавочных классах. Ведь курс доброправия — он не мог не заметить этого сразу — был в подобной обстановке не более чем формальностью, реверансом перед традициями старой «гуманитарной» школы.
Отвечать формальностью на формальность —
Здесь, как и везде, он хотел быть свободным от всяческой формальности. Если невозможна свобода внешняя, то возможна внутренняя. А она состоит в том, чтобы говорить слушателям свое, хотя бы и на их языке. Так ведь и всегда изъясняется истина — на языке тех, кому она себя хочет открыть.
Вот и замелькали в его лекциях обороты и сравнения, употребление которых было потом поставлено ему в вину.
Бога он сравнивал с механиком, который следит за работой часового механизма на башне. Или с математиком и геометром, что «непрестанно в пропорциях и размерах упражняется». Обряды именовал церемониями, а церковь — камердинером вместо отсутствующего господина. Об истине говорил, что она является толпе под маскарадной личиной. Конечно, для механических, математических и танцевальных умов сравнения такого рода как раз были по вкусу. Этот маневр Сковороды на современном филологическом языке называется «приемом остранения»: общеизвестная мысль подается в новом, дерзком, подчас изменяющем ее до неузнаваемости обличье.
Но вряд ли такие его новации могли прийтись по вкусу тем, кто считал, что обряжать богословие в ярмарочные одежки — занятие непристойное.
Видимо, в итоге состоялось какое-то публичное обсуждение и осуждение, судя по косвенным жалобам, звучащим в письмах Сковороды тех лет.
В апреле 1769) года Григорий Саввич получил жалованье за прочитанные в течение полугода лекции —23 рубля. Это было последнее жалованье в его жизни.
ХАРЬКОВСКИЕ ПОБАСЕНКИ
На сорок пятом, а может, на сорок шестом или сорок седьмом году жизни своей — словом, трудно сказать, когда именно, но однажды Григорий Саввич решил… жениться.
Хватит скитаться по свету бобылем, без угла и верной супруги, погулял казак!
Сам ли он так круто собрался поворотить свою судьбу или же принужден был к тому обстоятельствами, выяснить теперь непросто. Но скорее всего не сам, а «подбил» его на столь решительный шаг один молодой харьковский литератор.
Вот, впрочем, как обстояло дело. Видимо, после каких-то очередных городских передряг в невезений Григорий Саввич, что называется, очертя голову, ринулся по протоптанным тропам на волю. Гуляя по Харьковщине, выбрел он к некой обитаемой юдоли, нарекавшейся Валковскими хуторами. Хутора как хутора, погостил — и дальше бы. Но получилась тут проволочка: как перепел, угодил почтенный странник в коварную сеть.
В одном из Валковских хуторов проживал тогда пожилой человек, говаривали, что отставной майор.
И была у майора дочь…
«Наконец-то! — должно быть, подумает кто-нибудь из читателей. — Наконец-то автор приступает к самой волнующей теме».
И легко понять такого читателя. Какая же современная биография знаменитого лица обходится без «любовной темы»? Читая самые разные биографии, мы все как-то уже свыклись с мыслью, что незаурядный человек и в любви незауряден, что тут у него непременно что-нибудь сверхобычное, не такое, как у всех: оглушительные, иссушающие душу страсти, пламенные безответные письма, демонические сердечные катастрофы.