Гримасы улицы
Шрифт:
В шесть утра первым проснулся Сашка. Он осторожно придвинулся к Наташе и долго оглядывал ее. Чувство юношеской привычки и долгое общение среди взрослых начинали выливаться в привязанность. Наташа сладко храпела, опустившись головой на зубчатую перегородку багажной. Ее тонкие, костлявые пальцы крепко держали Катюшу. Светло русые волосы слегка потемнели от грязи, но еще не потерявшие свой золотистый блеск, красиво обнимали бледные щеки множеством природных колец и опускались на плечи. Густые, черные брови бережно охватили глаза, опустились над веками. На щеках виднелись слабые ямочки и ровный, как отточенный, нос выделялся бледно–розовым мрамором на ее лице, которое только теперь, в глубоком сне было спокойно и ко всему безразлично. В Сашкину голову закрадывались
— Нет, я не буду обижать ее, она наша, — мелькало у него в голове, и он старался подавить свои чувства.
— Ты чего не спишь? — неожиданно открыв глаза, спросила Наташа.
— Выспался, больше не хочу.
— Тебе неудобно, приляг вот сюда, на руку, и поспи еще. Глаза у тебя красные, усталые.
При этих словах она взяла его за шею и, крепко прижав к себе, тихо, ласково прошептала: «Усни. Когда ребята встанут, я разбужу тебя. Хорошо?» Сашка ничего не сказал, только подбородком сдавил ее руки и прикорнул. Нежная ласка пьяной бражкой раскатилась по груди, защемила огрубевшее сердце. Хотелось ему заглянуть ей в глаза, да стыдно стало. Она уже спала. Хотел встать, — жалко будить было. А она, как нарочно, еще крепче сжала его и Катюшу.
Глава II
Встреча с Сусликовым
В восемь часов утра ребята были уже на ногах. Сашка, распределив колбасу, добытую поздним вечером, ушел посмотреть на московские улицы.
— Катюшку не отпускай, не то еще пропадет, заблудится, — уходя, наказал он Наташе. Четко помнились ей его слова и радовали заботой.
Долго Сашка шагал переулками, не останавливался на улицах, а просто сворачивал с одной на другую и шептал про себя: «Пойду вправо, куда вынесет–там и буду. Народом улица кишмя кишит, ребят босоногих много и все жужжат, как пчелы над ульем».
— Куда прешь? Разбогател, видно, здоровкаться не хочешь, — толкая в бок, остановил его парень. Сашка остановился. Перед ним стоял его старый друг, сын деревенского учителя.
— Ты зачем здесь? Я слышал, ты не хотел ехать, — воскликнул Сашка.
— Прежде давай лапу, а потом и поговорим.
Друзья далекой деревни крепко пожали друг другу руки и, устроившись на краю тротуара, углубились в разговор.
— Да ты знаешь, Сашка, — говорил Гришка Сусликов, — много я хватил горя. Отец мой не вынес нужды: как–то в субботу ранним утром ушел на Волгу и больше уж не возвращался. Береговые после сказывали, как плыла его старая студенческая фуражка, а самого так и не нашли. Голод в то время усиливался, началась нищета; ты знаешь, друг у друга «Христа ради» просили. Мать моя тоже страшно высохла и на Петров день умерла. Долгую ночь я просидел около нее, жутко было: ребята выли, как голодные волки, просили есть, но нечего было. Долго я боролся с чувствами, но оставался один конец: бежать из дому. На рассвете этой ночью я украдкой, как вор, убежал и от детей, и от покойницы матери. — Сусликов провел по лицу ладонью и замолчал, как будто собираясь что–то еще тяжелое и жуткое вспомнить.
— Ну, а как же ребята, небось, умерли? — спросил Сашка.
— Кому знать, а впрочем, не иначе: хлеба не было.
— Значит, и Серега умер, и Нютка. Славные они у вас были. Судьба так, значит.
— Наверное судьба, — тяжело вздохнув, подтвердил Сусликов.
— Ты, небось, не меньше нашего мурсовки хлебнул, пока до Самары добрался?
— А ты разве не один? — перебил его Григорий.
— Так тут я один, но со мной припарилось еще четверо. От Самары нас везли восемнадцать суток, ну, знамо, и свыклись. А теперь оно и не резон оставить, пропадут–жалко будет.
— Чужие, значит?
— Зачем чужие. Наши, волжские, нешто не все равно, — такие же голодранцы. Я, вот, хоть и одет немного; эти сапоги и полушубок стянул с умершего татарина, а они голые, что выйти стыдно.
— Да-а, — протянул Григорий.
— Тебе што, ты уж большой; кажись на два года меня старше, не пропадешь. Я тоже проживу, но мне двоих жалко: Наташа у меня есть, да Катюшка по четвертому году. Куда их бросишь?
— Уйти от их и все, а то и сам пропадешь с ими, — уговаривал Сусликов.
Сашка на минуту задумался.
— Нет, Гришка, я так не могу, не в моем характере, да к тому же один и тосковать будешь. А в компании–не один, так другой выручит. Хотя и впроголодь, а все же жить будем. Ну, довольно об этом! Ты вот лучше расскажи, как до Самары добрался.
— Ну, вот так, значит, как я уже сказал. На рассвете я убежал, захватив последний каравай хлеба, который еще при матери припрятал в сарай, и направился к крутому мысу. Два дня я прошел берегом и едва дошел до перевала, помнишь, где коленом протока выперла; там часто мы бывали с отцом: сетить ездили. Ну, вот пришел я туда вечером, когда начинало темнеть, а все еще жарко было. Хлеб доел. Тут и деревня рядом, а в ней ни души, — как будто все умерли, ни одного огонька. Страшно было, так и уснул. Утром слышу — кто–то орет над ухом, а пробудиться не могу; должно, дюже ослаб за дорогу. Когда проснулся, глядь, а передо мной бык стоит, здоровый прездоровый, и мычит над самым ухом. Испугался — и вот так затрясло меня, что едва успокоился. Гляжу вниз, а вода как кровью залилась, — от солнца это. Помнишь, красное оно тогда было. Гляжу я вдаль и себе не верю: из–за мыса пароход дымит. Ну, думаю, теперь спасут. Спустился я к берегу и ну орать. Из сил выбился, в глазах темно стало, упал. Матросы, поднявшие меня, после сказывали: страх как я шибко бился на камнях, а изо рта пена во все стороны брызгала.
— Родимец, значит, — добавил Сашка.
— В Самару приехал днем. Там я совсем поправился и решил в Москву. Вот уже неделя исполнилась, как прибыл; сплю на бульваре, а иной раз и на вокзале удается.
— А насчет фатеры не спрашивал, где жить можно?
— Где тут найдешь квартиру! Людей сколько, видишь–не пройти, и все они без комнат. По–моему и думать нечего, чтоб найти.
— Верно, пожалуй, — согласился Сашка и встал. — Довольно, кажись, сидеть, на вокзал пойду, а то ждать будут.
— Где встретимся? Я хочу с тобой, — сказал Гришка.
— Приходи, только тебе не поглянется; ты не любишь таких мест, не артельный, — заметил Сашка.
— Привыкну; ты, ведь, тоже не сразу. Одному не хорошо, правду ты говоришь, скушно. Я к тебе вечером зайду.
Когда приятель скрылся за углом, Сусликов еще долго глядел на улицу в глубоком раздумье и шептал: «Нет, уж видно, не по пути нам; он не такой, как я, — нянчиться любит».
А Сашка в это время, как заботливый отец, торопился к ребятам. «Как там Наташа с Катюшкой, думал он, они у меня самые слабые». Относительно ребят у него не было большой заботы; за них он мог поручиться–не пропадут. «А вот для этих двух придется искать приют — скоро зима», думает он и, невольно ежась, прибавляет шагу, а потом бежит. Людей на улицах много, но все они чужие, никто не приютит. У всех свое дело, своя забота. А там, в Никуловке, Сережка с Нюткой остались умирать. Большак их, Гришка, последнюю буханку спер и скрылся. «Вы, мол, как хотите, лишь бы мне», вспоминает Сусликова. «Еще немного, и вокзал», рассуждал он, отмеряя кварталы.
У подъезда встретили его ребята, взвинченные, сердитые.
— На вокзале не позволяют жить, только Наташу с Катюшкой оставляют. Как быть? — шипели в один голос.
— Подождите, не до вас тут. Чиво как шмели жужжите? Выгонют, в город перейдем, — не вечно же тута околачиваться станем.
— Катя захворала, — плаксиво шептал Сережка, ее брат. — В больницу возьмут, сказывали.
— Вот и хорошо, чиво нюнишь? Девять лет парню, а он все как баба мокрохвостая. К Иверской бы тебя, собаку, — там жалостливый народ, подают хорошо, — выругался Сашка и вбежал по ступенькам. Наташа, завидя его, воскликнула: