Гримасы улицы
Шрифт:
— Ага! Вот он, должно, об эфту железину треснулся, — воскликнул Сашка и смелее подошел к Сереже.
Когда пугливо вспыхнул огонек зажженной спички, на груде кирпичей ярко выделилось черным пятном лежавшее тело, грязные руки, крепко сжавшие лоб и, казалось, окаменевшие.
— Надо на улицу иво вынести, тама подберут, а тут до утра здохнет. Кажись, храпит, — немного помолчав, сказал Сашка.
— Может, за ночь отлежится, пройдет, — ежась от страха, заикнулся Антипка.
— Молчи, скот! Сам виноват, гадина, вот теперь и вожжайся. Бери ево за руки, чиво свернулся?
Антипка молча взял
— Бежим, кажись, идет кто–то! — И снова потонули они в развалинах, за грудами кирпичей, сложенных у забора.
— Здесь хорошо, — в случае и искать будут, через забор шмыганем.
— Молчи, поганец!
Сашка, прислушиваясь, остановил Антипку. Спустя четверть часа Сережку отвезли на извозчике.
— Ну, теперь мы вдвоем остались, — тяжело вздохнул Сашка.
С этих пор развалины стали их постоянным убежищем. На рассвете каждого утра они молча подходили к острому концу балки и подолгу стояли над черным пятном по кирпичам разлившейся крови…
…К рождеству они уже были не одни. Ребята, спавшие здесь, скоро привыкли к ним и уже доверяли им любое дело. Сашка был в большой дружбе с предводителем их, Курузой, и целые дни теперь они были заняты делом. Мелкие грабежи были источником их существования. Первое время Сашка иногда поддавался тоске, порой убегал на вокзал и часами толкался у багажной решетки. В сердце его еще не угасала надежда встретить Наташу. Однако, безнадежность постепенно овладевала им, новая воровская жизнь начинала затушевывать прошедшее, преступность скоро через край захлестнула его, и все умерло. Новые девушки безотказной похотью опьянили его.
— Мы не кисейные барышни, свои, блатные, — говорили они. — Своих не продадим…
А теперь зима, собьются в угол и блудят руками. Детская кровь закипит соблазном, уговаривать не нужно, потому, — закон.
— Вы, ребята, завтра на Хитров сходите, — распределял обязанности Куруза. — А Сашка с остальными на Трубную, только, чур, бить раз в день, но на верную, а то за слепую, пожалуй, попадешь в МУР, засмеют ребята.
Ребята не ослушивались, потому–на язык Куруза был жесток, да и на руку тяжелый. «Даст одну в ухо, ну, и крест», — говорили ребята. Куруза был, действительно, здоровым парнем, ему недавно 18-й год пошел, а он уже походил на 25-летнего мужчину. Отнекиваний он не понимал; всякое слово свое считал законом.
— По нам хоть в Москву–реку, лишь бы дело.
— Ну, а теперь уснем.
Куруза взял за руку Грушку и улегся с ней в углу. Ребята сообща окружили остальных. Сашка был на особом учете и пользовался привилегией, а потому ложился рядом с Курузой, Ребята, прижавшись к Курузе с Сашкой животами, отогревали их.
— Сегодня елки в домах устраивают, веселятся, танцевать будут, а мы что? Эх, жизнь наша! Околевать, как собакам, на улице, — сердито отмахнувшись рукой, — сказала Ира, подымаясь с земли.
— Видно, продрогла, что ныть вздумала. Ложись, эвон, к Сашке под бок; он бедовый у нас, согреет. А нет, расскажи, что знаешь, с сердца печаль свалится, да и тоска пройдет, — предлагал Куруза.
— Подожди, лягу.
— Ну, вот и ложись. Кто слушать будет? — Ребята зашевелились и начали галдеть:
— Все будем, все…
— Эх, кабы стакан вина, чтоб в голову ударило и закружило, как тогда в Казани. — Ира приподняла облысевший, выношенный воротник, крепко обняла Сашку и тихо, паузами начала изливать свое горе.
— Жили мы хорошо, даже свою дачу имели, целое лето в цветах и зелени утопали, а зима настанет с долгими холодными вечерами, за окном, бывало, плачет метель, бьется в стекла и дребезжит, по телу побегут холодные мурашки, станет жутко и на душе темно. Но пеньем и игрой рояля заглушишь холодный плач, и счастье мгновенно опьянит тебя… Помню, был такой же день, рождественский день, когда умер отец. О, этот день–самый тяжелый день в моей жизни! С этого дня угасла жизнь, начался семейный развал, мать скоро перестала дома бывать, а если и бывала, то не одна. Пьяные мужчины постоянно сопровождали ее, люди тупели от вина и не знали, что делали. Мне было шестнадцать лет. Старые, истрепанные чиновники целовали меня; я рвалась, плакала, но мать бросала меня в кабинет отца, и я там оставалась до утра с чужим мужчиной. Жизненный кошмар скоро опьянил меня, я уже пила вино, курила, нюхала кокаин и тонула в разврате. Бессонные ночи душили меня, я задыхалась.
С глаз ее скатилась крупная слеза на Сашкину руку, и тяжелая мысль оборвалась. Все как–то протяжно, молча сопели и никому не хотелось говорить.
— Ну, а потом как же? — нерешительно спросили девушки.
— А потом… Проститутка, отдававшаяся за папиросу… Молчите.
Глава V
Катя
По выздоровлении, Катю отправили в детский дом. Теперь она, лежа в своей кроватке, целые дни возится с девочками. Перенесенный ею тиф вначале осложнился болезнью ног и не давал ей ходить.
Девочки любили ее и окружали забавами. Заведующая домом ласкала ее и в трудные минуты, когда Катя начинала тосковать по Сереже, уносила ее к себе и баловала сладостями и сказками. Девочка быстро начинала привыкать к новой жизни, ножки стали поправляться, и она уже начинала понемногу передвигаться. По ночам, когда в спальне все замирало, девочки громко, говорили со сна, некоторые грубо ругались, другие плакали, а иные из них слезливо вымаливали корочку. Улица крепко запечатлелась в детских умах, кошмар ее помнился, временами волновал и часто по ночам снился. Спокойная жизнь далеко не сразу исцеляет язвы недавнего прошлого, а у старших подростков они неизбежно остаются навсегда. Ранняя самостоятельная жизнь неимоверно быстро развивает их ум, рано пробуждает чувства и половую страсть.
— Там холосо было, — часто говорила Катя воспитательнице, вспоминая горькое прошлое.
Детский ум еще не обнимал всего ужаса. И только временами маленькую девочку заманчиво влекло к принесенным ей новым нарядам. Так, сегодня, когда нарядили их для елки, Катя бережно оглядывала себя и, громко смеясь, кричала девочкам:
— Тепель здесь холосо.
— А ты говорила, что там, на улице, лучше, было? — неожиданно спросила ее проходившая воспитательница.
Катя, не задумываясь, звонко смеясь, отвечала ей: