Гримасы улицы
Шрифт:
— Конесна, луцсе.
— У нас и елка, и тепло, и новые платьица для вас сделали, а там что? Грязно, холодно и один только черствый черный хлеб.
— Неплавда, там и сци были, и колбасу давали, — обидчиво заявила Катюша…
Вечером, когда столовый зал был затоплен белокурыми головками ребят и сотни электрических глаз смотрели из елки, Катя молча оглядывала ребят. В углу играл оркестр, ребята непрерывной нитью вели хоровод, прыгали от радости и пели. Катюша безучастно смотрела на них и чувствовала себя одинокой и чужой. Но когда наступил разгар вечера, ее в кресле передвинули
С этих пор Катюшу потянул к себе шум ребят. Первое время она с трудом уходила в общий зал и целые дни проводила с ребятами. По вечерам, когда утихал шумный день, Катюша спрашивала ночную няню, встречая ее в дверях:
— Где Селеза? Ты не видела иво? Я ходу, стобы он был со мной, ему там холодно.
Близкие чувства не угасали, родная кровь тревожно будила воспоминания об единственном брате. Теперь, казалось, трудно было узнать ее. Еще так недавно ввалившиеся щеки пополнели и на бледном, нежном личике заиграла жизнь. Белокурые, рыжеватые волосы вились кольцами над висками, прежде мутные глаза–теперь смотрели живо и радостно. Прежний жалкий, убогий вид быстро исчез бесследно. И кому знать: может быть, из нее вышел бы человек, нужный человечеству, если бы новая беда не оплела ее липкой паутиной несчастья.
Это случилось в начале весны. Солнце всем обещало свое тепло и, как бы радуя ребят, подолгу смотрело в окна. Другой, чуждый им заведующий присмотрел Катюшу, выпросил ее, и ясным февральским днем ребята со слезами проводили ее. Катюша заплакала. Маленькое сердце не выдержало, затрепетало в ее груди, будто чувствовало новую пропасть.
Семья Бузылиных недолго баловала ее. Семейная жизнь их не укладывалась в рамки повседневных будней. Начались ссоры и скоро погибло все. Ежедневные ссоры и драки, гнусная пьяная ругань дико развращали ребенка. Сам Бузылин часто гнал ее, а иногда ставил в холодный коридор и дико рычал пьяным голосом:
— Знаю вас! На свет пускать любителей много а насчет того, чтобы воспитывать–чужому дяде.
Катюша не понимала, о чем говорил ей свирепый отчим. Она только трусливо закрывала глаза, отворачиваясь в угол, боясь зарыдать, вздрагивала подшибленной птичкой. Временами, когда прерывался и затихал гнев, зверь успокаивался, и тогда Катюша слезно молила свою хозяйку, прижимаясь к ней, как будто хотела найти материнскую ласку:
— Я боюсь здесь, — шептала она. — Пусти меня туда, к девочкам, там холосо.
Маленькое сердце инстинктивно улавливало будущую беду, рвалось на волю. Весенние дни не радовали ее и солнце не ласкало и не манило ее на улицу. Слепое невежество семьи атрофировало детское чувство к красоте и беззаботной радости. Бузылина подолгу смотрела в синеву потускневших глаз Кати и не находила ответа. Ей было жаль мужа и жаль ее, маленькую, безответную крошку. Материнское чувство часто убивало ее, она билась в бешенстве, металась и не знала, как поступить. Разве иногда тихо, украдкой шептала: — Потерпи, вместе уйдем отсюда.
Катюша ждала. Буря оборвалась и жизнь затихала, как будто перешагнула грани невежества и зверства…
Глава VI
В сетях соблазна
Это было весной, когда Наташа собиралась выписаться из городской больницы. Был приемный день и к ней приехали Петрушковы. Сам он лет сорока восьми, плотный, здоровый мужчина, в потертом пальто с плисовым отворотом. Огромный нос его с выпуклой горбинкой походил на ястребиный клюз, был красно–багровым и заметно свернутым вбок. Пушисто расчесанные бакенбарды придавали княжеский вид его лицу и делали его солидным предпринимателем. Его жена, Василиса Ивановна, выглядела старушкой. Частые побои окончательно согнул я ее. Выглядела она жалкой, запуганной, мужа осторожно, с улыбкой называла на «вы» и ни в чем не ослушивалась.
— Вы посидите здесь, Еремей Власыч, — говорила она. — А я сию минуточку за ней сбегаю.
— Отстань, — рычал Петрушков. — Пристанешь, как банный лист. Здесь, небось, не в ресторане, штоб, значит, порядок соблюдать. Мне, как почетному человеку, везде место. Поняла? Собака! Я приехал из беды человека выручать, ну, знамо, должен быть и почет, и уважение. А ты, скотина, и этого не поймешь. Дурой была — так дурой–бабой и сдохнешь. Чиво согнулась, к кому я с речью обращаюсь, ай не к тебе? Веди, говорю, куда следует, тут мне не время ждать.
— А–а–а, неудобно-с, Еремей Власыч.
— Молчать, свинья!.. Неудобно. Подумаешь, какие. Ну, показывай, где твоя красавица, я люблю покупать товар лицом.
— Вон, в той палате, что дверь открыта, Еремей Власыч.
— Ты тут оставайся, а «мы», как хозяин заведенья, пойдем туда.
Петрушков развалистой походкой обогнул коридор и, останавливаясь перед дверью, тихо спросил жену: «Которая из них? Тут их чертова дюжина наберется».
— Та блондинка, что в углу, у оконца, Еремей Власыч.
— А ну–ка, загляну. Кажется, ничего, свежая. — И, вырвав картонку из рук подошедшей жены, спокойно подошел к койке.
— Муж мой; Наташенька, Еремей Власыч, — выглядывая сзади, отрекомендовала Петрушкова.
— Цыц, дура! Мы сами знаем, как величать себя.
— Как угодно-с, Еремей Власыч, извольте-с, — раскланялась старуха.
— Брысь, говорю, ведьма!
Наташа с изумлением смотрела на него вспыхнувшими голубыми глазами. Петрушков спокойно снял картуз и несколько раз размашисто перекрестился в пустой угол.
— К вам изволил пожаловать, просить к себе-с. Бездомная вы, сказывают, пожалел, устроить к себе думаю. Вот вам платьице с пальтишкой захватил. Не прогневайтесь, хотел новое заказать–размер не знаю-с.
Наташа медленно поднялась и, как–то живо схватив его руку, прошептала:
— Спасибо, я отработаю вам за все.
— Что за счеты-с, на все бог-с. Може, и со мной так–то случится на старости лет, кому знать? А теперь собирайтесь домой. У ворот и кучер вас ждать изволит.
— Сегодня, Еремей Власыч, нельзя. Доктор меня не выписал, — голосом выздоравливающего человека протянула Наташа.